Купить мерч «Эха»:

Осип Мандельштам и революция - Павел Нерлер - Цена Революции - 2017-06-25

25.06.2017
Осип Мандельштам и революция - Павел Нерлер - Цена Революции - 2017-06-25 Скачать

М. Соколов

В эфире программа «Цена революции», ведет ее Михаил Соколов, и в студии «Эха Москвы» – председатель Мандельштамовского общества Павел Нерлер, и говорить мы будем на тему: Осип Мандельштам и революция.

Знаете, вопреки привычке, Павел Маркович, я начну с конца, вот почему. Недавно такой общественный деятель Максим Шевченко 25 мая на «Эхе Москвы» заявил, я процитирую: «Мандельштам же получил какие-то жалкие 5 лет, по доносу Ставского правда, но 5 лет, написавши стихотворение про «широкую грудь осетина» — 5 лет и умер только от плохого здоровья, а не под пытками следователей».

Вот такое заявление общественного деятеля Максима Шевченко в контексте современности. Как вы это воспринимаете?

П. Нерлер

Ну как я это воспринимаю? Есть большая традиция такого рода высказываний, встал как бы в затылок к своим предшественникам этот человек. Максим Шевченко, да?

Ну что, я должен возмущаться? Я должен как бы опротестовывать, должен каждое слово в этом высказывании - которого, я, кстати, не слышал, до меня оно не дошло - как-то полемизировать? Но у меня нет ощущения, что вот на такого рода ничтожные наезды, на эксплуатации… безусловно, в каком-то контексте было сказано, вне контекста это, наверное, не появилось бы.

М. Соколов

В контексте: поэт и власть.

П. Нерлер

Ага…

М. Соколов

А могли бы и убить.

П. Нерлер

Могли бы и убить, да.

М. Соколов

Сразу.

П. Нерлер

Да. Так и он написал: «А мог бы жизнь просвистать скворцом, заесть ореховым пирогом... Да видно нельзя никак». Власть могла бы и убить, конечно, да. Чудо, подарок, такая Сталинская премия в моем восприятии как бы, которую Мандельштам получил как раз после этого стихотворения, закончилось, и могли бы и убить. И действительно могли бы убить, потому что если бы Мандельштам задержался бы в Воронеже на месяц, на полтора, на два, то он как раз попал бы под каток большого террора в воронежском исполнении, более чем вероятно. Но он, вовремя как бы отбыв срок, уехал в Москву, и всячески пытаясь попасться на глаза властям, увеличивая риски для своей жизни, так сказать, как бы оказался в другой волне.

Но вот это высказывание – можно я не буду на него реагировать? Потому что, ну что ж, ну правда, если у человека в этом места такая аргументация возникла для какого-то тезиса – ничтожная аргументация ничтожного тезиса, в общем-то, ничтожного человека.

М. Соколов

Но я не знаю, мне кажется, все-таки надо реагировать, потому что вот такое современное восприятие трагедии великого поэта, и здесь что ни слово, то действительно вранье, понимаете?

П. Нерлер

А оно не является, не то чтобы общепринятым, вот понимаете, по поводу Мандельштама есть некий консенсус, и если Шевченко из этого консенсуса в своем контексте выпал, ну, собственно, это мало что меняет в этом консенсусе. То есть, мандельштамовская поэзия как высший пилотаж, один из высших пилотажей ХХ века, мандельштамовская судьба как одна из самых трагических в русской поэзии, в истории судеб русских поэтов, ну, они как-то не подлежат не то что обсуждению – конечно, обсуждению, и изучению, и биографии надо новые писать, и исследования вести – она, конечно, подлежит, но она не является какой-то площадкой для такого рода… действительно слово «ничтожный» здесь очень уместно, для такого рода, такого ничтожного как бы уровня дискуссии.

М. Соколов

Мне кажется, что просто тут это проявление того самого ревизионизма просталинского, который начинает торжествовать на пространствах медиа, понимаете?

П. Нерлер

Ну, в каком-то не мандельштамовском контексте она, может быть, даже более значима, но вот, еще раз повторю, это надо разделять, как бы положение Мандельштама в истории русской поэзии, положение Мандельштама как жертвы сталинского террора, как фигуры – была такая как бы мифологема, и она не исчезла – поэт и тиран, да? И тиран – понятно кто, а поэт – тоже более-менее понятно кто. Мандельштам здесь в первом ряду на первом месте вот в этой небольшой шеренге, или большой шеренге тех, кого Сталин убил. И в этом контексте, может быть, это высказывание действительно заслуживает какой-то отповеди и изучения, но не в контексте мандельштамовской судьбы. Тут от этого не меняется абсолютно ничего.

М. Соколов

Вспоминается фраза: я не создан для тюрьмы. То есть, 5 лет, которые жалкие для Шевченко, который если бы сам посидел 5 лет даже в современной тюрьме, я думаю, понял бы, что они совсем не жалкие, но тем не менее в данном случае для такого человека как Мандельштам гибель была, видимо, неотвратимой там.

П. Нерлер

Мандельштаму было 47 лет, когда он погиб, по состоянию своего здоровья он был, и даже по тому, как он выглядел, он выглядел как почти что, чуть-чуть более младшим братом своего отца. Состояние здоровья у него было отвратительное. Молодец Шевченко, что удержался от слова «пятерочка», да? Сейчас говорят про сроки: двушка, трешка, как про монетку, да? Не желаю ему ничего из этого поля, но звучит, конечно, уже в этом контексте… но это не мандельштамовский контекст, это контекст, если угодно, шевченковский и того, что за этим стоит. Наверное, вы правильно его обозначили как вот такая ползучая ресталинизация и Сталин, в общем-то, просто большой молодец, что он сделал так, а не этак, что он депортировал народы, что он расстреливал, убивал поэтов, что это, значит, они сами виноваты.

М. Соколов

Ради величия – нам же говорят.

П. Нерлер

Ради величия, ради перманентного как бы сидения на корточках и вставания с корточек и так далее. Это другой контекст, это некий такой действительно политический контекст, в этом контексте эта тема более осмысленна.

М. Соколов

А теперь давайте к делу.

П. Нерлер

Давайте.

М. Соколов

Павел Маркович, вот я сразу как бы к политическим взглядам Осипа Эмильевича. Уже есть показания его же, когда его арестовали, он там пишет то ли сам, то ли за ним записывают: примкнул к партии социалистов-революционеров, был в пропагандистском кружке. Насколько это серьезно, если это относится к 16-17-летнему молодому человеку во время или чуть после революции 1905 года?

П. Нерлер

Именно потому, что это относится к 16-летнему молодому человеку, это серьезно, потому что главная мандельштамовская революция – это, конечно, не 1917 год, а это 1905 год, и эту революцию он переживал и пропускал через себя с предельной серьезностью, с готовностью хоть вступать в боевую организацию – смешно, конечно, Мандельштам как бомбист, у него и в детстве как бы основные черты характера трудно были совместимыми с такого рода деятельностью, но он это пропустил в себя с максимальной серьезностью. Более того, он даже как бы сам стал такой ареной борьбы разных партийных концепций, у него были учителя эсдеки и учителя эсеры, и у него было свое собственное восприятие и того, и другого. Вот у него есть в прозе «Шум времени», есть главка о репетиторах революции, главка, которая посвящена Белявскому, впоследствии руководившему Пулковской обсерваторией, а в то время студенту, который был эсдековских взглядов. Другой его репетитор Бабин-Корень был эсеровских взглядов.

И как бы главный его друг того времени, может быть, всей жизни, Борис Синани был очень как бы эсеровских взглядов, что было естественно, он вырос в семье, более чем напитанной эсеровскими идеями, и его отец Борис Синани, известный психоневролог, в доме которого просто собирались и цекисты эсеровские, и люди типа Анского, который тоже был к ним очень близок. И там бывал Мандельштам мальчиком. Но главное же не то, что он там бывал, а то, что вот эти разговоры, и как он через себя пропускал разного рода пропилеи, как он Эрфуртскую программу, например, читал в Зегевольде (в Сигулде) в 1906 году летом, и это тоже попало в «Шум времени». Собственно, «Шум времени», по-моему, едва ли не на половину это книга о переживании подростком, очень ярко запечатленном в мандельштамовском сознании, о переживании подростком вот этого искуса революции.

И он несколько лет, как минимум 2-3 года, этому искусу очень был податлив, и с одной стороны, конечно же, когда его родители по завершению Тенишевского училища и по невозможности Мандельштама поступить в российский университет в силу трехпроцентной нормы отличником он не был, шансов никаких, вот его отправили в Париж вроде как учиться в Сорбонне, вроде как он все это делал, но его отправили в Париж в том числе для того, чтобы вытащить его из этой рискованной зоны революционного какого-то товарищества, там же у него в училище были и очень такие рьяные эсдеки, например, и чего только не было, и он ездил, между прочим, с Синани на какие-то мероприятия эсеровской партии, ну, в общем-то, как сейчас сказали бы, в качестве волонтера, что-то там такое, помогал технически, не знаю, был ли это действительно съезд в Таммерфорсе, где был Гершуни, где он предполагает, что видел его лысину, но во всяком случае это все для него было личное переживание, через кожу пропущенное, через сознание пропущенное, и когда в том же Париже, вот он оказался и на похоронах Гершуни, и на вечере его памяти, где Савинков прочел какой-то, видимо, очень эмоциональный доклад, и сам Мандельштам чуть ли не в транс впал от суммы этих переживаний. Так вот, я к чему? К тому, что родители не понимали, что они отправляют его, с одной стороны, в гораздо более революционное место, еще более опасное с точки зрения увязания через кончики пальцев, нежели Петербург и Финляндия, где все эти риски были другими. Но вот тут-то случилось. В конце Тенишевского училища в Мандельштаме уже прорезался поэт, но такой гражданский, смесь Надсона и Некрасова, стихи, которые он написал по поводу того, что увидел в Зегевольде, вышедшие в журнале Тенишевского училища…

М. Соколов

Это что – «Синие пики обнимутся с вилами и обагрятся в крови»?

П. Нерлер

Да-да, под псевдонимом Фитиль ни много ни мало. Псевдонимы Мандельштаму свойственно не были, он еще кроме этого случая еще один раз брал для переводной работы, Колобов, кажется, был его псевдоним для какой-то переводный работы, а так-то – нет. Вот эти самые стихи, но во всяком случае это вот какая-то, видимо, произошла такая ситуация, какая-то прививка, потому что та поэтическая жизнь, которую он в себе открыл в Париже, следов ее, к сожалению, мало, произведений, там написанных, почти что до нас не дошло, можно предполагать только буквально о считанных единицах стихотворений, что они в Париже были написаны. Но явно там произошло преобразование этой революционной энергии, которая ему казалась самым главным в жизни, он был готов там все что угодно – пренебрегать занятиями в училище, вот действительно рискуя, как сейчас вот молодежь того же примерно возраста, ездить на эти эсеровские сходки, читать то, что он написал в допросе, имелось в виду, он читал перед рабочим кружком какие-то такие призывы, комментируя то, что в зале заседаний Думы штукатурка осыпалась с потолка, является это провокацией правительства, не является это провокацией правительства… В каком-то текущем контексте это, видимо, было значимым моментом. Все это деятельность вполне себе противоправительственная по установке и проэсеровская по какой-то политической ориентации, потому что в этом кругу он начал вращаться, и оно могло во что-то другое, может быть, и вылиться, но не вылилось, потому что рожден он был для того, чтобы стать славой и гордостью русской поэзии.

М. Соколов

А с Николаем Бухариным когда он познакомился?

П. Нерлер

С Бухариным близко был знаком Эренбург.

М. Соколов

Эренбург оказывается тоже в Париже примерно в то же время.

П. Нерлер

Это никак не связано, то есть, знакомство Мандельштама с Бухариным и с какими-то еще руководителями государства, ну, они были, это не было системой, что он как бы входил в какие-то…

М. Соколов

Я имею в виду в эмиграции, вот когда они были в эмиграции, а он учился – нет, не пересекался?

П. Нерлер

Нет-нет, не пересекался. Мандельштам был два семестра в Париже, полтора семестра в Париже и один семестр в Гейдельберге и несколько месяцев сопровождал свою не очень здоровую мать в ее каких-то поездках по курортам Германии и Швейцарии – собственно, все, за границей он был очень мало. То есть, эти знакомства с подачи или не с подачи – честно говоря, сейчас не могу вспомнить, когда конкретно началось его общение с Бухариным, но он автор, а Бухарин редактор, то есть, эти контакты вполне могут завязываться как-то на этой почве.

М. Соколов

Хорошо. А вот потом, дальше он отходит от этих революционных мыслей?

П. Нерлер

Отходит. И начинается война. У Мандельштама было еще много других событий в его внутренней жизни, чисто романтических – его влюбленностей, и они были для него очень значимыми какими-то элементами, вот эти европеинки нежные, от которых он принял надсаду и горе, так сказать, вот это как раз время его первых приездов, совпавших с началом войны, в Коктебель. И он как бы вошел в жизнь такой вот литературно-богемной среды, и этим определялась его жизнь, и в этой субстанции формировались какие-то его поэзии элементы, как-то они там выкристаллизовывались. Это происходило.

Конечно, Первая мировая война его очень возбудила, но, пожалуй, еще более серьезным для него событием был 1911 год, когда ему пришлось креститься. А креститься ему пришлось ровно по той же причине, ему годом позже стало бы 21 год, и он стал бы совершеннолетним, и он перестал бы иметь право, которое заслужил его отец как купец и ремесленник, перестал бы иметь право оставаться в Петербурге, оставаться вне черты оседлости и за этим следили, все газеты были полны отчетами о каких-то такого рода административных правонарушениях и наказаниях за них и исполнении соответствующих наказаний. И это было, конечно, для него очень острое переживание, то, что это было сделано не из каких-то внутренних религиозных переживаний, не в процессе эволюции, от Маркса к Иисусу Христу, это было сделано чисто прагматически, потому что, собственно, это был единственный для него легитимный шанс. Можно было, конечно, перейти на положение нелегала, остаться там, где, собственно, и должна была протекать его жизнь, по его мнению, потому что это все была уже его среда, он уже себя в ней не ощущал, он уже через короткое время и достаточно яркой звездой станет на этом небосклоне.

И таким образом вот это переживание было для него необычайно острым, потому что семья его – это прежде всего отец – восприняла это очень болезненно. Отец его тоже был внутри как бы иудаизма большой либерал, так сказать, но тем не менее такого рода ренегатство для него было тяжелым испытанием. Для матери – нет. Но вообще это было в тренде, как сейчас сказали бы, потому что это был один из выходов из той ситуации, в которую правительство царское и этот конкретный царь Николай II в особенности как бы поставил еврейское население и своих еврейских граждан.

М. Соколов

Скажите, а патриотический восторг 1914 года его как-то захватил?

П. Нерлер

Нет. Патриотический восторг захватил его близких знакомых, но его совершенно не захватил, он был скорее обуян ужасом от того, что вот в ХХ веке такие культурные цивилизованные страны как Франция и Германия могут бомбить свои лучшие архитектурные памятники, соборы, и он воспринимал их прежде всего как произведения искусства. И вообще вот этот культуроцентризм, который в нем постепенно-постепенно вырабатывался и до известной степени заменял какие-то религиозные переживания, вот он тогда как-то тоже, конечно, прибавил очень сильно. Вот эти стихотворения о Кельнском соборе и о Реймсском, о бомбардировках Реймсского собора немцами, это вот было, например, его переживанием.

Он писал политические стихи, он писал о будущей карте Европы, которая изменится, писал, в общем-то, провидческие и гениальные, вот эта ода миру, этот «Зверинец» с разными зверями, символизирующий государство, это запоминающееся стихотворение. Но представить себе, насколько этот катаклизм будет судьбоносен для всех – для стран, в них участвовавших, для его круга знакомых, для него самого, по началу он даже как бы и не мог, он явно видел то выступление царя с балкона Зимнего дворца, не знаю, тогда микрофонное обеспечение такого рода массовых…

М. Соколов

Еще не было.

П. Нерлер

Конечно, не было. Но во всяком случае он там был. Как обучающийся в университете, он еще не подлежал – ну по крайней мере, у него были отрегулированы его отношения с армией, со службой, но в добровольцы он сразу не пошел, как, допустим, это сделал Бенедикт Лившиц или как Николай Гумилев, он только в конце 1914 года договорился и поехал военным санитаром в район Варшавы, откуда очень быстро ретировался. И поехал он туда, преследуя еще и другие цели, так сказать, там на фронте сестрой милосердия работала женщина, в которую он, очевидно, был влюблен, художница Зельманова, вот, собственно, он поехал к ней, и как бы не победив на этом поприще, и, видимо, не справившись с тем ужасом – а это, конечно же, очень тяжелая работа и физически, и морально, работа с ранеными, с умирающими, он, в общем-то, ретировался обратно в Петербург. Это запечатлел дневник его ментора Сергея Платоновича Каблукова.

М. Соколов

И до 1917 года он был вне этой военной службы, войны, среды?

П. Нерлер

Да, он не был никак этим захвачен лично, то есть, он продолжал совмещать какую-то учебу в университете с жизнью чисто литераторской – бесконечные диспуты, «Бродячая собака», «Привал комедиантов» и так далее и тому подобное. Этим он был очень охвачен и очень увлечен. Но это не мешало ему, например, помогать своему брату, который был как раз энтузиастом разных вечеров, он был как раз в лазаретах, организовывал для раненых под покровительством Тенишевского училища вечера благотворительные в пользу раненых. В этом он помогал.

М. Соколов

Ну что ж, мы продолжим наш разговор с Павлом Нерлером об Осипе Мандельштаме после небольшого перерыва.

РЕКЛАМА

М. Соколов

В эфире «Эха Москвы» программа «Цена революции», у микрофона Михаил Соколов, в студии – глава Мандельштамовского общества Павел Нерлер, и продолжаем наш разговор об Осипе Мандельштаме и революции.

Ну вот февраль 1917 года. Что происходит с поэтом и его творчеством?

П. Нерлер

Вот интересное явление. Сама революция как первая, так и вторая – хотя, в общем-то, правильнее говорить о второй, об Октябрьской революции по отношении к Февральской, как о контрреволюции, мы как-то проскальзываем на этом месте, нам кажется, что это таких как бы две вершинки, как есть большой и малый Арарат или еще что-то такое, как бы две башни.

М. Соколов

Их сейчас в единый процесс объединяют.

П. Нерлер

Ну да. А на самом деле это более сложное между ними соотношение. Об этом о самом Мандельштам почти ничего… у него такая интересная оптика восприятия революции. То есть, если первая революция и даже события, ей предшествовавшие, ну, например, Кровавое воскресенье – он чудом не оказался сам в этот день рядышком, по крайней мере, 8 января он точно был в Публичной библиотеке, а 9-го было то, что было 9-го. Это очень остро переживается, и это достаточно неплохо задокументировано в разного рода источниках. То вот как раз сам 1917 год оказывается таким как бы немножко в биографическом плане малообеспеченным информацией, с каким-то немножко провалом. А потом постепенно только к концу года начинается снова вот после этого провала поднятие исторического восприятия Мандельштамом тех событий, собственно, которыми 1917 год ознаменовался. События были лично у Мандельштама. Он, например, был совершенно потрясен смертью Федора Линде, это вот…

М. Соколов

Который убит был взбунтовавшимися солдатами.

П. Нерлер

Да.

М. Соколов

Как комиссар Временного правительства.

П. Нерлер

Как комиссар Временного правительства, и убиты были еще другие высокие офицеры. Нечего удивляться после приказа номер 1, который агент двоевластия, совет, пробил, и тем самым разрушил в значительной степени систему субординации в армии. Нечего удивляться тому, что это так начало происходить, но для Мандельштама это был особенно яркий момент той дикости, той необузданности, в которую, как становилось все более понятно и ясно, революция повела.

В общем-то, смотрите, как он сказал о царской России, которая закончилась с отречением царя: я там ничего не потерял, да? И в этом очень много, это не только его какая-то общееврейская судьба, что он относился к тому меньшинству населения России, которое было дискриминируемо до самого конца существования империи Российской, это очень ко многому относилось, и надежды, которые революция не могла не породить в его душе, если мы вспомним всю ту его революционную так сказать подоплеку 1905-1907 годов, они тоже не были какими-то такими сверхогромными, он думал, что это некое социальное событие, которого он ждал, но он его неправильно воспринимал, он думал, что сейчас произойдет некий симбиоз нового революционного государства и культуры. У него была вот такая иллюзия, в статье «Слово и культура» очень хорошо запечатленная, что государство сейчас будет нуждаться, отрешившись от религии, отрешившись от синодных всяких вещей, что сейчас культура будет заполнять эту вакансию этой духовной пустоты, этой ниши.

М. Соколов

Поэтому он пошел в Наркомпрос в 1918?

П. Нерлер

Да, в 1918 году он пошел с 1 марта в Наркомпрос, перед этим он, кстати, работал не в Наркомпросе, а в другой конторе, в конторе, которая отвечала за эвакуацию, за перенос столицы из Петрограда в Москву, он там месяца два или три поработал. Просто я не думаю, что именно вот такую подоплеку имела эта служба Мандельштама, но во всяком случае это совпало с этим, потому что скорее всего кто-то порекомендовал его Луначарскому, и он был принят на работу. Он был в отделе реформы высшей школы, и еще он имел касательство к библиотекам, которые во множестве были в это время разграблены, и часть из них как-то нуждалась в каком-то уточнении судьбы. И вот мы знаем, что он занимался даже одним известным церковным хором. Ну, в общем, круг его обязанностей был достаточно неопределенным, но точно он занимался, например, проблемой ритмики в школе, вот есть статья о ритме и революции, которая как раз несет на себе печать его служебной деятельности.

М. Соколов

Он все-таки ближе был к левые эсерам в тот момент?

П. Нерлер

Конечно.

М. Соколов

Он печатался в газете «Знамя труда».

П. Нерлер

Конечно. Он был в левым эсерам ближе. Но что значит, был бы ближе к левым эсерам? Там же печатался Есенин, там же печатался, если мне память не изменяет, Блок. Уже вот какая-то ориентация в силовом поле партийного ландшафта – большевики, анархисты, эсеры, левые эсеры, при том, что он имел знакомых, наверное, во всех этих сегментах политических тех или иных. Не столь важна была для него, ему было важно, во-первых, иметь возможность как-то то, что он очень скупо, но все-таки писал, опубликовать, и эта газета, например, «Знамя труда», вот у нее была такая репутация газеты, которая печатает хорошую литературу. Там скорее было какое-то эстетическое единство, хотя для выражения партийных взглядов там было достаточно места и других авторов. Как-то это одно с другим укладывалось. Он не был партийным агитатором ни на секунду, даже когда он в качестве вот такого как бы посланца и работника Наркомпроса уже, допустим, украинского, оказался в Киеве в празднование 1 мая в 1919 году, как раз тогда он познакомился с Надеждой Яковлевной, с Надей Хазиной. Вроде как некий функционал у него был государственно-партийный, и даже это было одним из поводов к арестам Мандельштама, когда его в 1920 году врангелевцы и чуть позже меньшевики грузинские арестовывали. В первом случае по доносу, во втором случае как бы по некой установившейся традиции. То есть, его по крайней мере эти власти воспринимали скорее как левака, как симпатизанта большевиков, а, в общем-то, если бы они получше поискали, то нашли бы у него в кармане документы, которые это подтверждали бы, поскольку такие документы были.

М. Соколов

Хорошо. А отношение все-таки к Ленину. Смотрите, там и октябрьский временщик, и народный вождь, а потом гроза – как же все-таки оно сложилось?

П. Нерлер

Во-первых, в том стихотворении, где про временщика, там скорее существенное отношение прежде всего к Керенскому, так сказать, Керенского распять, да, помните?

М. Соколов

Уподобленный Христу, да.

П. Нерлер

Да. Потому что вот народный вождь в несколько наивном восприятии Мандельштама, которого политические дни как бы сочтены, и с ним может произойти то, что происходило с другими. Мандельштам воспринимал Октябрьскую революцию как некий исторический поворот, вот этот скрипучий поворот руля, и, с одной стороны, его привлекала некая аналогия с лаврами Андре Шенье, вот поэта французской контрреволюции, даже можно так выразиться вот в этом политическом контексте, именно стихотворение, где у нас Ленин и Керенский, как раз эти ямбы к этому нас и подводят. Ну и другие этого же времени ямбы, вот посвященное Ахматовой стихотворение про Кассандру, это такое как бы парное к этому стихотворение. Вот эти ямбы, они явно отсылают нас к какой-то революционной коллизии французской, спроецированной на русскую действительность.

Но вот оставаясь в этом своем, не скажу, заблуждении, но в этом наивном представлении, что вот сейчас в отсутствие этого гнета царского, в отсутствие этих несправедливостей и дискриминаций, как бы просто в силу пребывания вот и вдыхания воздуха свободы, что сейчас произойдет некий симбиоз победившей власти и людей, которые представляют культуру, являются как бы носителями, знаменосцами и так далее, и не делая таких специальных политических заявлений, быть может, он воспринимал это как разворот в эту сторону, и поэтому его отношение к Ленину, оно менялось достаточно радикально. И вот этот очерк «Прибой у гроба», когда Ленин умер, и Мандельштам был на его похоронах, он, в общем, несет в себе вполне искренние такие ноты, элементы переживания – что будет дальше? В общем, он воспринимается Мандельштамом как некий народный вождь, в руки которого судьба вложила этот штурвал скрипучий. И какова ответственность, какова тяжесть этого штурвала, какое сопротивление вот этих океанических толщ, которые должны быть преодолены с помощью этого штурвала, с помощью этого скрипучего поворота руля, это его не могло не впечатлять.

М. Соколов

Хорошо. А потом – Крым, видимо, вынужденный. А вот Грузия – это такая полуэмиграция, когда можно потом выбрать – либо в советскую Россию, либо все-таки в настоящую эмиграцию – это так или не так?

П. Нерлер

Нет, меньшевистская Грузия – это была чисто транзитная станция, он уже стремился вернуться домой в Россию.

М. Соколов

А почему не эмиграция?

П. Нерлер

А потому что это был его сознательный выбор. В 1913 году он написал статью о Чаадаеве, и это был его сознательный выбор, что эмиграция – это не для него, что вот Чаадаев был первым русским, который тоже на этой развилке выбрал не эмиграцию и вернулся, и Чаадаев был в значительной степени моральным авторитетом для него, и это было важным элементом в принятии именно такого решения – эмигрировать оттуда из Крыма или из Грузии было более чем возможно, но, более того, когда в 1921, кажется, году перед ним еще другая возможность эмиграции неожиданно возникла, так сказать, посланник Литвы в советской России Балтрушайтис – поэт и хороший знакомый Мандельштама, неважно, что не акмеист, предлагал ему воспользоваться той юридической возможностью, поскольку Мандельштам своими корнями, так сказать, его предки из территории той Литвы – Шауляй, Жагоры. И возможность получить литовское гражданство и эмигрировать гипотетически была. Но из воспоминаний Надежды Яковлевны мы знаем, что из этого тоже ничего не получилось, хотя Мандельштам на эту тему размышлял и даже начал собирать документы.

Многие этим воспользовались, то, что Мандельштам этим не воспользовался, говорит о том, что он принял такое решение. И даже если в 1933 году, когда, вот мы знаем из доноса, вот до нас дошло полтора доноса на Мандельштама наружного наблюдения, ну, там в одном случае можно не без определенных оснований предполагать, кто был этим доносчиком – Саргиджан.

М. Соколов

Он же – Сергей Бородин.

П. Нерлер

Он же – Сергей Бородин, и там есть такой тезис, что вот лишь бы бежать отсюда, вот кем угодно быть в эмиграции, но, в общем, такого рода даже в 1933 году тезис – да, это могло быть произнесено в сердцах, это могло быть как бы пережито, но невозможность этого, причем, невозможность не только внешняя, что граница на замке, но невозможность внутренняя, как бы связь с русской поэзией была для него, ведь в это же самое время, между прочим, 1932 год, чуть-чуть раньше, Мандельштам попробовал наложить на себя епитимью и выйти из силового поля русского языка, стихотворение «К немецкой речи» - это попытка поклясться на верность какому-то другому языку, как ему тогда казалось, немецкому, а в общем-то, у него это в реальности случилось с итальянским, он, конечно, нырнул в итальянцев – в Данте и других с головой и пытался уйти в толщу другого любимого изучаемого им языка, итальянского, в пику русскому – «поучимся ж серьезности и чести на западе у чуждого семейства» и так далее. Но это же стихотворение ровно о том, что это невозможно, это можно пробовать, но это не получится.

М. Соколов

У Набокова получилось.

П. Нерлер

У Набокова получилось, но, в общем-то, и люди, и поэты, и писатели очень разны, и у Мандельштама не получилось бы, и он это понимал, то есть, он в сослагательном наклонении это, тем более на фоне Набокова или еще кого бы то ни было, так сказать, не прилагал к себе, но во всяком случае он даже не пробовал искать возможности эмигрировать, в отличие от того же Булгакова не писал писем, не просил что-нибудь – полечиться и так далее.

М. Соколов: 20

е годы, все-таки в каком-то смысле до начала 30-х Мандельштам живет под каким-то что ли политическим прикрытием, можно сказать, того же Бухарина, любителей поэзии среди большевиков, или нет? А с другой стороны - «век мой, зверь мой» и так далее.

П. Нерлер: 20

е годы – это как раз уже пелена вот этой иллюзии об особой роли высокой культуры в этом новом государстве, она полностью сошла на нет, об этом есть и стихи, об этом есть и замечательная статья «Гуманизм и современность», где вот этот образ этой пирамиды, этой ассирийской архитектуры, который надвинулся на все живое, этой централизующей все системы, еще более централизованной, чем при царе, полный отчет в том, что надвинулось, что пришло, и что дальше придвигается, уже пришел, даже такие статьи, как «Конец романа», например, когда отдельный человек, его личность, его вес ничего не значит, и люди выброшены из своих биографий как шары из бильярдных луз.

М. Соколов

Это время, когда НЭП, когда люди полны надежд на какую-то нормализацию, термидор, изменения и так далее. Он видит дальше.

П. Нерлер

Да, потому что у него были более тонкие рецепторы, да, конечно. Но в то же время он позволяет себе довольно таки много каких-то конформистских нот, из-за которых даже в «Шуме времени» Марина Цветаева, когда это прочла и потом кому-то писала, Мирскому, кажется, что – рву подлую книжку Мандельштама, ей показалось, что слишком много каких-то реверансов в сторону победившей советской власти, а она, понятно, что была вместе со своим мужем с другой стороны.

И даже в этой прозе, а что уж говорить о «Египетской марке», где есть фраза о лимонадном лете или как-то… «Стояло лето Керенского и заседало лимонадное правительство», это совсем другая оценка Керенского, нежели та, что была в конце 1917 года, какое полное ее переосмысление и сведение в такое ироническое пространство, и на это многие, конечно, могли именно так посмотреть, как Цветаева посмотрела на это. Но у Мандельштама это, он подчеркнуто такой дуалистичный поэт, в нем одновременно идет борьба разных и друг другу противостоящих, противоположных, противопоставленных начал. И просто нужно себе отдавать отчет в том, что побеждают в этой борьбе, как правило, более глубокие и более тонкие тезисы, то есть, то, что нужно обслуживать советскую власть, то, что нужно работать в «Московском комсомольце» и учить палачей щебетать и все прочее, такого рода идеи постоянно, но не только в 20-е, и в 30-е годы, и в Воронеже его посещали, но они всегда вытеснялись так или иначе правдой жизни, реальностью жизни и вот теми самыми рецепторами поэтическими, которые ему очень четко давали ощутить и выразить реальность и правду.

М. Соколов

Вот если говорить о «мы живем, под собою не чуя страны» - это реакция на сталинскую революцию, коллективизацию, погром и в каком-то смысле попытка самоубийства, если эту эпиграмму он читает 14-ти людям, не во всех, наверное, он был уверен. Вот Пастернак так и сказал: это самоубийство.

П. Нерлер

В моем понимании – нет. В моем понимании это не попытка самоубийства. В моем понимании частью как бы замысла Мандельштама как автора этого стихотворения было как раз донести это стихотворение до адресата. И это как бы достаточно рискованная игра, которая вполне могла бы быть таким как бы шагом самоубийственным, но как это ни парадоксально, лично Мандельштама это спасло, когда…

М. Соколов

На 5 лет.

П. Нерлер

Даже не на 5, на 3. Ну неважно. Следователь Шеваров готовил это дело, это обвинительное заключение, как некий пасквиль, как нечто, что могло бы быть чревато самыми суровыми видами социальной защиты государства…

М. Соколов

А тут – изолировать и сохранить, вождь.

П. Нерлер

Да, а тут просто 3 года, так сказать, и замена высылки на ссылку, и потом еще это чудо продолжалось, когда из Чердыни, где Мандельштам выбросился в окно, ему разрешили переехать в Воронеж. А в Воронеже по поводу Мандельштама воронежский отдел идеологический переписывался с центральным, чтобы дать ему работу, и был режим благоприятствования для него установлен на какое-то время поначалу в Воронеже.

То есть, вот это чудо, оказалось, что эта тактика, которой Мандельштам совершенно бессознательно, конечно, вряд ли это было его каким-то логическим решением, избрал, вот она дала ему возможность еще несколько лет прожить интенсивной жизнью ссыльного, но как бы тот самый один добавочный день из путешествия в Армению для царя Аршака, да, и все какие-то в произведениях Мандельштама, в прозе, в стихах какие-то отдельные строчки, они по мере проживания новых и новых годовых колец мандельштамовской жизни наливались новыми смыслами, которые вряд ли закладывались в момент писания.

М. Соколов

Когда была резолюция Сталина: изолировать и сохранить, и когда был донос Ставского, что же все-таки случилось – революция пришла за Мандельштамом?

П. Нерлер

А просто закончилась игра в кошки-мышки, которую вел Сталин, в данном случае с Мандельштамом. Закончилась. И звонить кому бы то ни было – Пастернаку или еще кому-то и спрашивать его, что он думает – гений Мандельштам, мастер Мандельштам или нет, не было никакой необходимости. Уже у него шел другой уровень борьбы, в рамках которой, собственно, места для Мандельштама, а главное, места о мыслях о Мандельштаме, о его судьбе уже не оставалось, для этого и был призван Ежов, заменивший Ягоду, и этой работой Ежов как раз плотно занимался. И в этом контексте у Мандельштама уже шансов не было. Если бы он был более крепкого здоровья, он мог бы немножко еще пожить и дождаться бериевской оттепели, которая тоже вряд ли бы его спасла, он попал в отсев. Максимум, что могло хорошего его ожидать – это Мариинские лагеря для полуинвалидов, для слабаков, для доходяг, если бы он не умер в конце 1938 года так, как он умер.

М. Соколов

Спасибо! Павел Нерлер, председатель Мандельштамовского общества, говорили об Осипе Мандельштаме и о революции, и надеюсь, не последний раз.