Купить мерч «Эха»:

Один - 2016-06-30

30.06.2016
Один - 2016-06-30 Скачать

Д. Быков

Добрый вечер, дорогие друзья. «Один», в студии Дмитрий Быков. Как правильно кто-то заметил: когда Быков один в студии, получается как-то интимнее. Сегодня интимность стопроцентная. Но я не исключаю того, что, если в Москве будет кто-то у меня интересный, я всё-таки приглашу. Мне кажется, что, когда мы вдвоём, тоже бывает интимно.

Что касается лекции. Очень много заявок на Башлачёва и Янку [Дягилеву]. Я могу это сделать (я подчитал вроде бы тексты, послушал песни), но мне очень не хочется. Не хочется потому, что я совершенно не хочу наживать себе новых противников в лице некритичных фанатов Янки и Башлачёва, хотя я понимаю, что таких не очень много.

Очень многие просят (видимо, после рецензии) лекцию по Пинчону. Я к этому не готов. Это слишком фундаментально надо перечитать шесть очень сложных книг. Ну, сложность их преувеличена, конечно, но в любом случае они массивные. Поэтому я не хотел бы сейчас на это отвлекаться.

И очень много народу (видимо, учитывая лето) просят почему-то лекцию про Грина. Все едут к морю, и хочется гриновского чего-то. Если не поступят в течение программы новые императивные требования любой ценой рассказывать про Янку и Башлачёва, я всё-таки, ребята, с вашего позволения, расскажу про Грина, потому что вот его-то я люблю. И многие хотят про него послушать. У меня ещё не было про него лекций, давно не было про него выступлений в «Прямой речи», поэтому давайте это сделаем.

Спрашивают очень многие, что в ближайшее время в «Прямой речи» можно слушать. Ну, если вы в Лондоне, то 5-го и 6-го там будут у меня лекции: 5-го — про Бродского, «Война за Бродского», а 6-го — про Маяковского. А в «Прямой речи» теперь уже, видимо, ближайшие выступления в августе, когда будет курс из трёх лекций для детей.

Начинаем отвечать на весьма многочисленные форумные вопросы.

«Как вы относитесь к публицистике Александра Петровича Никонова и Александра Глебовича Невзорова?»

Про Невзорова я говорил в прошлой программе. Повторю, что он мне всегда интересен, особенно когда я с ним не согласен. А не согласен я с ним в основном в вопросах религиозно-метафизических. Но даже не с мнениями не согласен (с мнениями нельзя соглашаться или не соглашаться), а я не соглашаюсь с тоном, с каким он об этом говорит — тон такого злорадства, как будто человек убедился, что Бога нет, и очень этому радуется. Я в любом случае Невзорова уважаю за храбрость, потому что он сегодня действует вопреки тренду. А в какой степени это санкционированно — мне не очень интересно. Как сказал он сам: «Не важно, кто платит рейнджеру, а важно, чтобы рейнджер хорошо стрелял». Мне кажется, что он делает всё правильно, во всяком случае очень многое правильно говорит. Даже когда он говорит вещи, с моей точки зрения, вызывающие и никак не согласующиеся с моей позицией, он, по крайней мере, будит ум. На то и щука, чтобы карась не дремал.

Ну а Саша Никонов — вообще мой давний друг. И я рад его читать. Мне ещё с первого его романа нравился его иронический стиль. Мне больше нравились всегда его автобиографические насмешливые сочинения, нежели теоретические книги, типа «Апгрейда обезьяны». Но я долго и давно знаю Никонова как хорошего и надёжного человека.

«Как защитить детей от клерикализации в школе?»

Видите ли, клерикализация в школе хороша уже тем, что она порождает в детях (как всякое действие порождает противодействие) довольно сильный протест. Как правило, это становится объектом насмешек, и у детей просыпается критическое сознание. Помните, как Павка Корчагин подсыпал перец попу в табак? Если Закон Божий в школе преподаётся плохо, то это растит из ребёнка вдумчивого и глубокого скептика; если хорошо — то тогда я не думаю, что имеет смысл от этого защищать. В любом случае мне кажется, что ребёнку следовало бы понимать, о чём идёт речь в Библии и откуда она собственно появилась в истории.

Что называть клерикализацией? Если вы видите, что детей учат некритично повторять некую антинаучную белиберду (а её очень много сегодня в России), то это уже ваша родительская забота. Понимаете, я вообще своих детей никогда ничему особенно учил, кроме одного: всё-таки то, что тебе говорят в школе, то, что тебе вдалбливают, следует подвергать сомнению; и чем больше повторяют, тем больше подвергать. Те, кто со мной договаривался когда-либо о выступлениях или о сотрудничестве (статью написать для журнала), те знают, что я очень не люблю настойчивых просьб. Вот если просьба прозвучала один раз, я могу подумать, а если два или три — я точно откажу, потому что зачем-то это нужно вам, а не мне. Так и здесь. Надо ребёнку в школе быстро объяснить, что чем больше ему вдалбливают, тем меньше веры. Как известно: «Ты сказал один раз — я поверил. Ты сказал дважды — я усомнился. Ты сказал трижды — я понял, что ты лжёшь».

«Смотрите ли вы чемпионат Европы по футболу? Болели ли за наших? Болели ли за сборную Исландии?»

У меня нет времени, к сожалению, это смотреть. И я вообще не болельщик совершенно.

«Где, по вашему мнению, пролегает грань между свободным выражением своих убеждений и навязыванием этих убеждений окружающим?»

Я уже сказал: «Ты сказал один раз — я поверил. Ты сказал три раза — я понял, что ты лжёшь». Да и вообще я не верю, что взгляды можно кому-то навязать. Можно попытаться человека шантажировать — это да. А вот навязать взгляды — я этого никогда не видел. Вы мне можете возразить: «А как же российская телепропаганда?» Так российская телепропаганда неэффективна. Все же понимают, что это ложь. Это смотрится как фрик-шоу: всем просто очень интересно, как эти люди позорят себя и продают свою бессмертную душу. Это вообще интересное зрелище, когда продаётся бессмертная душа.

«Вам привет и вопросы от участников группы во «ВКонтакте»! — вам тоже. — Во многих фильмах и сериалах действие активно развивается, когда герой случайно подслушивает или подсматривает. Можно ли считать слабым произведение, если ситуация разрешается лишь благодаря случайному стечению обстоятельств?»

Смотря что вы пишете. Если вы пишете готический роман (типа «Эликсиры сатаны» Гофмана), то там случайные стечения обстоятельств, роковые встречи, таинственные подслушивания как раз приветствуются. Если вы пишете детектив, то чем строже интрига, тем, конечно, лучше. Я абсолютно убеждён, что в детективе места случайным совпадениям быть не может.

Кстати говоря, я очень люблю Маринину (не подумайте плохого). Некоторые её романы — например, «Не мешайте палачу» или «Иллюзия греха» — я считаю виртуозно придуманными, и случалось мне даже с увлечением их читать. Интересно (об этом, кстати, Лукьянова писала довольно интересно), что у Марининой обычная интрига разрешается дуриком (в хорошем смысле слова): случаем, догадкой, внезапным озарением, совпадением, подслушиванием — чудом. Это, конечно, не детектив. Это русский детектив, в котором сам Господь обычно осуществляет руководство интригой. Настоящая интрига, конечно, должна быть строгой, как шахматный этюд.

«Песня «Верни мне музыку» на стихи Вознесенского заставляет меня погружаться в какую-то нирвану. Можно ли что-нибудь рассказать об истории написания этих стихов? — ничего не знаю. — Кто этот прекрасный прототип, который нёсся за Вознесенским на водных лыжах?»

И этого не знаю. Знаю, что на водных лыжах он катался обычно со Щедриным, ну и с Плисецкой, естественно, которая тоже этим увлекалась.

«Знакомы ли вам книги Алексея Моторова о докторе Паровозове?»

Впервые слышу.

«Есть ли у русской литературы и современности шансы возродить деревенскую прозу?»

Видите ли, в той степени, в какой она будет деидеологизирована, в какой это не будет рассказ о плохих евреях, погубивших российское хозяйство, и в какой это не будет антикультурный проект. Я писал уже в своей статье довольно подробно о том, что русское почвенничество являло собой до странности антикультурный, как сказали бы сегодня, контркультурный проект. Но ведь настоящая деревенская проза — это не то, что «анти», а это то, что «за», это то, что из любви. Это Астафьева «Последний поклон», это Распутина «Последний срок». Конечно, во всех этих текстах, как вы видите уже по названиях («Прощание с Матёрой» добавим сюда), очень сильна была эсхатологическая интонация, интонация прощания. Но это не значит, что я призываю только прощаться, только страдать. Деревенская проза вполне может быть радостной или, во всяком случае, достаточно боевитой и увлекательной, как в своё время проза Андрея Скалона («Живые деньги»). То есть я совершенно против того, чтобы делать из деревенской прозы сплошной реквием по деревне.

Мне кажется, что какой-нибудь хороший роман о сельской фермерской жизни был бы крайне интересен. Какая могла бы получиться замечательная хроника из описания вот этой сельскохозяйственной коммуны нового типа, когда вполне себе городские люди поехали куда-то на природу и, очень часто обжигаясь, набивая первые мозоли, ссорясь с соседями и так далее, попытались построить там новую идеальную, правильную сельскую жизнь. Это достаточно интересный мог бы быть роман. У Бориса Хлебникова был неплохой фильм на эту тему. Я вообще считаю, что вот эта Россия — ещё непаханая тема (и в прямом, и в переносном смысле).

«Назовите своих любимых скульпторов. И назовите своё мнение насчёт работ Эрнста Неизвестного».

У меня очень примитивные вкусы. Мне, естественно, нравится Роден. Нравится мне и Канова. Ну, чем я вас могу удивить? А что касается Эрнста Неизвестного, то, конечно, это выдающееся явление. Я очень люблю и графические его работы. И вообще он мне нравится, он мне крайне симпатичен как человек. Хотя очень многие его высказывания, записанные замечательно разными российскими журналистами (прежде всего Игорем Свинаренко), вызывают у меня определённые вопросы. Да и вообще не понятно, насколько адекватны были оба собеседника во время этих своих разговор. Несомненно, что Любимов был прав, когда говорил: «В случае пожара Таганки пусть всё горит, а дверь, расписанную Неизвестным, я вынесу на себе». Да, это правильно.

«Роман Флобера «Воспитание чувств» переполнен событиями и страстями». Я бы так не сказал. Мне кажется, что он, наоборот, как-то несколько суховат, по сравнению с «Мадам Бовари», и несколько умозрителен. Хотя я люблю этот роман весьма. «В чём суть истории Фредерика Моро? По-моему, герой воспитал в себе смирение. Достойный ли это итог жизни?»

Нет, там история Фредерика Моро не о том Это вообще роман скорее о французских революционных событиях, а вовсе не о воспитании чувств конкретного человека. Это роман о том, какая пошлость всегда — революционизация толпы, как эта толпа шатается, не зная, куда приткнуться. В общем, роман о том… Как формулировал Горький:

Ах, для пустой души

Необходим груз веры!

Ночью все кошки серы,

Женщины — все хороши!

Горький, как известно, собрался целый роман «Жизнь Клима Самгина» назвать когда-то «История пустой души». Мне кажется, что к Фредерику Моро это гораздо более применимо. И вообще мне кажется, что Флобер был большой мизантроп. Я, кстати, совсем недавно перечитывал «Воспитание чувств» и очень порадовался тому, как хороши там психологические портреты. Но, ничего не поделаешь, кроме красной шали главной героини, из любовной линии почти ничего не запоминается. Вот недаром Блок помнил из всего романа только это видение на пристани.

«Фильмы Ларисы Шепитько можно пересматривать бесконечно, — совсем так не думаю. — Помню, как меня восхитил «Зной». Какой её фильм вам особенно дорог? И ваше мнение о главной теме Ларисы Шепитько».

Видите ли, Лариса Шепитько не сняла свой главный фильм. И его блистательно доснял Элем Климов, сняв свою, на мой взгляд, лучшую работу. По её сценарию и, в общем, по её планам, по экспликациям со своей замечательной пластической силой (чего стоит там один кадр с Петренко, где у него репродуктор вместо рта) он сумел доснять «Прощание» — экранизацию распутинского «Прощания с Матёрой». Мне кажется, это вообще лучший фильм Климова. И, соответственно, поскольку Лариса Шепитько была сценаристом этого фильма, и кастинг провела она, то это, конечно, и её удача.

Что касается её фильмов, помимо этого. Из снятых фильмов я больше всего, наверное, люблю всё-таки «Крылья» по сценарию Ежова и Рязанцевой, потому что там главная тема как раз та самая, которая есть главной темой Рязанцевой, и она у Шепитько получилась замечательно: в жизни всегда проигрывает человек последовательный, а выигрывает хитрый, приспосабливающийся, мимикрирующий. Страшная судьба этой лётчицы — честной, последовательной, грубой, жёсткой, всеми нелюбимой — это мне близко, это мне понятно. Понимаете, вот где трагедия: она — ещё такой кристалл, а мир вокруг — уже болото; она ещё абсолютно прямая, а мир вокруг уже гибкий, уже такой flexible, уже мнущийся под пальцами. И в «Крыльях» это замечательно схвачено.

Тогда две картины об этом вышло — о неуместности ветеранов в новой жизни (они-то ещё другие, а вокруг них уже гниль) — это, конечно, «Крылья» и «Белорусский вокзал» Смирнова, которого я, кстати, пользуясь случаем, радостно поздравляю с выходом очень хорошей книги прозы «Лопухи и лебеда». Сценарии эти неоднородные, неравноценные, но «Стойкий оловянный солдатик» и «Предчувствие» — по-моему, это два шедевра. И, конечно, очень интересна вот эта работа… Я с ней во многом очень не согласен, но она страшно интересная, — «Тёмная вода», которую он всё-таки собирается снимать под названием «Француз». Я не очень люблю фильм «Восхождение» — может быть, потому, что это тот случай, когда «нажал и сломал». В этом фильме отчасти подготовлена стилистика «Иди и смотри». Всё-таки есть там некоторое ощущение пережима. Хотя, конечно, замечательна картина.

«Поделитесь вашим мнением о стихах Игоря Северянина».

Я не люблю совсем Игоря Северянина, может быть, кроме его одного стихотворения — «Все они говорят об одном». Помните:

Соловьи монастырского сада,

Как и все на земле соловьи,

Говорят, что одна есть отрада

И что эта отрада — в любви…

Это очень тривиально, но как писал Ваншенкин, «здесь драгоценна человеческая интонация», которой, вообще-то, у Северянина мало. Я не большой любитель его лирики, но судьба его вызывает у меня, конечно, горечь, сострадание и уважение.

«Пара слов о движении смогистов. И почему в отличие от футуристов, из него не вышло действительно легендарных писателей и поэтов, да и судьба у большинства трагична? Неужели опять масштаб эпохи?»

Нет, Вася, не совсем так. Видите, во-первых, всё-таки из них вышли выдающиеся люди. Конечно, Леонид Губанов и Башилова [Басилова] Алёна — это интересное явление, и они много значили, многое изменили. Смогизм, СМОГ — «Самое Молодое Общество Гениев», как они себя называли, — это то, что существовало во второй половине 60-х в Москве. Началось ещё в первой, но процвело по-настоящему, когда уже действительно цензура давила. Губанов, вождь этого направления, умерший от водки в 36 лет, очень мало сумевший напечатать при жизни — по-моему, всего один кусок из поэмы «Полина» («Полина! Полынья моя!»). В юности там у него что-то вышло — и всё. Почему это не состоялось? Тут, кстати, просят рассказать ещё о Роальде Мандельштаме (не путать с Осипом). Я попробую потом.

Видите ли, в чём дело. Я говорил много раз о том, что важен не вектор, а масштаб. И, видимо, давление в 60-е годы, во второй их половине, было недостаточно сильным, а иллюзии слишком сильны, и поэтому отковывались очень немногие. Вот 70-е годы выковывали поэтов. И, кстати говоря, я абсолютно убеждён, что всё, что писал Чухонцев в 70-е, гораздо выше по классу, чем всё, что он писал в 60-е, хотя и там были замечательные стихи. Кстати, «Чаадаев на Басманной», по-моему, написан всё-таки уже в 70-е, надо проверить. А «Курбский» — в 60-е. У каждого по-своему.

Вот Юрий Кузнецов, например, в 60-е годы был поэтом почти ничем непримечательным, а в 70-е стал лидером. То, что Кушнер писал в 60-е, было хорошо, но это понятно, как сделано. А вот Кушнер времён «Канвы» — это прорыв. И особенно, конечно, Кушнер времён «Дневных снов» или времён «Голоса». Мне кажется, что 70-е годы отковывали поэтов тех, кто готов был отковаться («Дробя стекло, куёт булат»). А смогисты — либо они слишком много иллюзий питали, либо они всё-таки несли в себе заряд шестидесятничества.

Что касается Роальда Мандельштама. Это был прекрасный культовый, как теперь говорят, поэт, друг художников, более друживший с художниками, нежели с поэтами; очень рано умерший от туберкулёза — в начале 60-х, насколько я помню. И его почти никто не знал. И хоронили его только художники, и только очень небольшой, узкий круг авангардистов. Мне о нём рассказал впервые Дмитрий Шагин, которого я считаю замечательным художником, основателем движения «Митьки». Хотя многие — Флоренский, например, или Шинкарёв — оспаривают у него пальму этого первенства, но для меня Шагин действительно остаётся символом митьковства: добрый человек в тельняшке, и вообще он очень милый. И вот он мне впервые рассказал о поэзии Роальда Мандельштама. Его отец — Шагин-старший, тоже очень хороший художник — близко с ним дружил.

Дело в том, что поэзия Роальда Мандельштама тоже, может быть, не доросла до того, чтобы стать таким всемирного значения прорывом, просто потому, что действительно 60-е годы — время половинчатое. И большинство тогдашних поэтов очень сильно зависят от половинчатой эпохи. Ну, Мандельштаму повезло в том смысле, что у него не было соблазнов в публичности — он не печатался совсем, его знали очень немногие. Он жил, как классический проклятый поэт: слабогрудый, умирающий, постоянно больной, действительно в нищете, с матерью жил он; немножко похожий по стихам и по облику на Тристана Корбьера, такого замечательного тоже французского poète maudit, проклятого поэта. Мне представляется, что именно красочность, именно пейзажность стихов Мандельштама, наполненность стиха такими чисто визуальными, очень яркими метафорами делало его близким к художническому авангарду Ленинграда. И, конечно, для своего времени он поэт замечательный. Ни на один соблазн легального шестидесятничества он не купился. Мне нравится вот эта интонация ранней обречённости, которая есть в его стихах.

«Если бы Маяковский встретил свою Анну Сниткину, это могло бы остановить самоуничтожение?»

Нет конечно. Я же доказываю всё-таки (в частности в этой лекции «Самоубийство, которого не было»), что это не столько самоубийство, сколько последний акт трагедии, которая была подготовлена с самого начала и не могла быть другой. Если бы он встретил свою Анну Сниткину, он бы её вовлёк в самоубийство. Обратите внимание, сколь многие люди, в контакте с Маяковским пребывавшие, потом кончали с собой, а особенно женщины: взять Гумилину, взять Марию Денисову, взять ту же саму Лилю Брик. Он не стал бы ни с кем спасаться. Он стал бы, наоборот, губить, потому что он вовлекает в свою орбиту очень внятно. Это не его недостаток. Господи, а мало ли мы знаем людей, которые своим самоубийством сподвигли очень многих последовать их примеру? Кстати, довольно загадочна история вот этой таинственной женщины, которая застрелилась в день его смерти, узнав о его самоубийстве, и при этом застрелила дочь. Это изложено подробно и у меня в книжке, а ссылаюсь я при этом на материалы следственного дела Маяковского, опубликованные давно (есть такой сборник «В смерти моей прошу никого не винить?»). И там у меня есть ощущение, что эта женщина тоже была, по всей видимости, как-то причастна к его судьбе.

«Ваше отношение к «Нищете историцизма» и вообще к Карлу Попперу и его идеям?»

Не готов отвечать на этот вопрос. Поппера не перечитывал 20 лет. Помню, что когда-то мне нравилось. Нравился мне и Поппер, нравился мне и Ясперс даже, даже что-то из Хайдеггера я читал, потому что у нас историю зарубежной философии преподавала исключительной красоты девушка, молодая аспирантка, Вера её звали. Изумительная совершенно! И мы все были в неё влюблены, и все читали, господи, «Философию как строгую науку» Гуссерля — что в принципе невозможно читать, но мы читали. А за ней заезжал мрачный такой, видимо, научный руководитель, бородатый, и увозил её в машине. Она влюблённо на него смотрела. Видно было, что между ними отношения трагические и серьёзные. И мы замирали в отчаянии, понимая, что только через Гуссерля или Поппера можем к ней хоть как-то приблизиться.

«Вопрос о Чацком, — Наташа задаёт этот вопрос. — Всё-таки он болтун или обличитель? Уже почти два века литературоведение пытается ответить на этот вопрос. Ну ладно — Белинский, но даже Пушкин считал Чацкого не умным человеком, раз он мог метать бисер перед такими, как Репетилов. Неужели Пушкин не увидел, что главное в «Горе от ума» — это не столько критика нравов фамусовского общества, сколько страстное желание человека (в данном случае Чацкого) быть понятым? Отсюда и его метания, и страстные обличительные речи, уходящие в облако».

Понимаете, какая штука? «Горе от ума» — это тоже пьеса, выдержанная в жанре высокой пародии, чего, к сожалению, не увидело большинство современников, потому что они, даже до перевода Полевого, знали о существовании «Гамлета», но его толком не читали. А так «Горе от ума» — это, конечно, травестийная, пародийная версия «Гамлета», совершенно однозначная. Про этого Гамлета, правда, распускают слух, что он безумен, но здесь странным образом предугадана история Чаадаева. Она вовсе не тогда осуществилась, а гораздо позже, но, конечно, странное созвучие «Чаадаев — Чацкий» оказалось вот здесь таким даже не предсказанием судьбы, а приказанием судьбе.

Но если говорить объективно, просто рассматривая типологию этих двух драм и рассматривая «Горе от ума» именно как высокую пародию на «Гамлета», мы не можем не обратить внимания на разительные совпадения. Тут есть свой Полоний — Фамусов. Нет, правда, своей Гертруды и своего Клавдия (они как бы не нужны), но есть Офелия, которая, правда, не гибнет, а сама распускает слух о безумии своего принца. Вернувшийся из заграничной поездки и проучившийся в зарубежных университетах Чацкий, конечно, недвусмысленно отсылает к Гамлету, а также миф о безумии его сопровождает, и знаменитые его монологи там есть. И даже там есть свой Фортинбрас — это полковник Скалозуб, совершенно очевидно.

В чём проблема Гамлета? В том, что Гамлет вообще добрый. Он человек нерешительный — в том смысле, что он вместо того, чтобы сразу убить одного злодея, громоздил гору трупов и в конце наверху этой горы оказывается сам. Вот с Чацким та же проблема. Дело в том, что дурак не умеет любить, а умный старается любить, он как раз не хочет презирать. Умный пытается найти во всех хорошее. Он даже в Софью не верит плохую:

С такими чувствами, с такой душою

Любим!.. Обманщица смеялась надо мною!

Вот у Товстоногова именно такого Чацкого играл Юрский. Он играл доброго Чацкого, очень молодого. Злой был Молчалин — не слабый, не хитрый, не подхалим, а хозяин жизни — его играл Лавров: отточенный темперамент, отточенный на ролях положительных советских героев. Его Молчалин был секретарь парткома, а Чацкий — это был такой… ну, не скажу даже диссидент, а это был очень молодой усомнившийся человек, молодой усомнившийся интеллигент.

И Пушкин как раз не понимает, он говорит: «Что же это за умный человек, который не понимает ничего про Софью и мечет бисер перед Скалозубом, перед Репетиловым и перед Фамусовым?» Да дело в том, что добрый всегда мечет бисер, потому что они же так и не выучились презирать. Презрение — это инструмент жалких, бездарных, это то, с помощью чего они стараются возвыситься. А Чацкий к этому совершенно не склонен, поэтому он до конца так и остаётся в своей гамлетовской нерешительности. И даже уезжая… Там говорит Грибоедов: «Мой Чацкий расплевался со всеми — да и был таков». Он не расплевался. Настоящую душевную рану наносит себе он, а болото за ним смыкается.

Ах! Боже мой! что станет говорить

Княгиня Марья Алексевна!

— финальная реплика Фамусова говорит нам больше, чем монолог Чацкого.

Ладно, вернёмся через три минуты.

РЕКЛАМА

Д. Быков

Продолжаем разговор, Дмитрий Быков в программе «Один».

«Известно, что прототипом одного из героев «В круге первом» был литературовед и правозащитник Лев Копелев. Какие его работы вы можете посоветовать? Насколько интересным человеком был Копелев? Смог ли он реализовать свой талант?»

Копелев был специалистом по истории немецкой литературы, очень хорошим переводчиком, привёз в Москву Бёлля и с ним в основном общался, служил таким своеобразным мостиком между Бёллем и русской литературой. Он впоследствии довольно резко порвал с Солженицыным. Строго говоря, образы Нержина и Рубина вполне точны, вполне честны. То, что разрыв между ними неизбежен, было очевидно уже после круга первого. В чём причина этого разрыв — понятно. Потому что всё-таки Копелев, как и Рубин, как вообще многие герои «В круге первом», не идут до конца, а Нержин идёт. И как раз Копелеву не нравилось в Солженицыне… Существует их переписка, обмен открытыми письмами. Писем Копелева больше, Солженицын потом перестал ему отвечать.

Дело в том, что Копелев не принимал в Солженицыне его авторитаризма, его культа собственной правоты и веры в собственную непогрешимость. Он считал, что Солженицын манипулирует людьми и не жалеет их. Ну, тут у каждого своя правда, потому что всё-таки Солженицын добился весьма многого. «Бодался телёнок с дубом, но дуб-таки свалился», — конечно, не вследствие усилий телёнка, но и не без них тоже. Для разоблачения советской власти за границей, для разоблачения людоедской природы ленинизма-сталинизма, наверное, Солженицын сделал гораздо больше всех. Хотя опять-таки то, что ему представляется альтернативой этому проекту, а именно — проект России монархической или России земской — тоже вызывает определённые вопросы.

Копелев — наоборот, скорее такой классический западный либерал. Но из того, что он сделал, самым ценным мне представляется его предисловие к сборнику «Кафки», которого он же, кстати, в 60-е и привёл. Благодаря Копелеву мы впервые за 50 лет, отделявшие нас тогда от смерти Кафки, стали его читать по-русски в переводах Райт-Ковалёвой. Правда, всё равно не был напечатан «Замок», а напечатан был только «Процесс». Я уж не говорю про дневники прочее. Но «Письмо к отцу», большинство рассказов и притч, в частности «Превращение», «В исправительной колонии», «Сельский врач» — всё это привёл Копелев. И за это ему, конечно, огромное спасибо. Ну и его переписка с Солженицыным тоже чрезвычайно интересна и показательна.

«Знакомо творчество режиссёра Виктора Аристова? Ценю его фильм «Порох» о начале блокады Ленинграда. Получается, что предельное насилие над человеком имеет смысл и цель?»

Нет. Я могу лишь сказать, что предельные условия, так называемые «экзистенциальные ситуации» (когда действительно голый человек на голой земле, и у него нет никакого выбора, или есть только последний выбор — жить или не умереть) — такие ситуации выковывают человека, безусловно. Я не могу никого призвать к попаданию в такие ситуации, более того — к созданию таких ситуаций для себя и ближних.

Я не думаю как раз, что тема Аристова — вот это. Аристов был очень хороший режиссёр. Мне очень нравится его картина «Дожди в океане», которую пришлось за него заканчивать другому. Конечно, «Порох» — замечательное кино абсолютно. Очень интересной была картина… кажется, «Потоп» она называлась — про то, как затопило ленинградское метро в 70-е годы. Он был крупный и настоящий ленфильмовский мастер. К сожалению, умер рано. У него была очень интересная картина «Сатана». Мне нравится, что при формальных сходствах с социалистическим реализмом (даже с таким суровым стилем) он был на самом деле режиссёр метафизический, фантаст, сказочник, и это делало его особенно обаятельным.

Понимаете, вот какая штука. Советские режиссёры с хорошей школой умели делать фантастику, потому что для того, чтобы создать достоверный вымысел, нужно уметь изображать реальность социальную очень точно, очень глубоко. Чем глубже и точнее проработаны детали, тем скорее из них вырастает метафизика. Вот «Хрусталёв, машину!» — замечательный фильм Германа, не самый мой любимый, но, конечно, замечательный. Как там мальчик начинает молиться из-за того, что его душит вещный мир, душат вещи — так же у Аристова прорыв в метафизику, фантастику осуществляется именно из-за того, что он плотно, глубоко знает реальность.

Я мог бы сравнить это, пожалуй, только с совершенно выдающимся фильмом, единственным настоящим советским триллером Мкртчяна «Прикосновение». Это тот же самый Мкртчян, который снял «Землю Санникова», который снял несколько таких сугубо реалистических картин, но при этом «Прикосновение» — это самый страшный советский триллер. Не рекомендую никому на ночь его смотреть. Там несколько сцен выдающегося качества, конечно. Но он потому сумел снять это и потому Аристов умел снимать такие вымышленные страшные истории, что они хорошо чувствовали реальность. Это, может быть, было основой их глубокой «метафизической грамотности», как назвал бы это талантливый донельзя Иоселиани.

«Мучает вопрос: что могло заставить Толстого с упоением описать страшные мучения Ивана Ильича? Понимал ли Толстой, что создаёт гимн жизни?»

Он никакого гимна жизни, Андрюша, не создавал, у него другие задачи. Толстой всю жизнь зациклен на теме смерти. Вот у меня как раз 3 июля (приходите те, кто может) в «Ясной Поляне» будет лекция о «Войне и мире». Так вот, я там доказываю (это общеизвестно), что «Война и мир» — это фуга, это фуговое построение. Но что такое тема этой фуги — тут мнения расходятся. На самом деле тема этой фуги — избавление от собственной личности как главный способ победить смерть. Капли должны утратить свои границы — тогда они сольются и будут более полно отражать Бога. У Толстого всегда очень наглядная метафора есть, наглядное плотское, вещное объяснение самых абстрактных душевных порывов.

И «Смерть Ивана Ильича» — это история о том, как человек сначала под гнётом своей личности всё глубже проваливается в страх и отчаяние, а потом, избавившись от этой личности, побеждает смерть. Вот об этом вещь. И не зря Мопассан, прочитав «Смерть Ивана Ильича», сказал: «Я вижу теперь, что все мои десятки томов ничего не стоят». Потому что главная тема у Мопассана — это как раз культивирование личности, развитие её, оберегание её от растворения в других. Даже Жорж Дюруа всё время боится, что он растворится в окружающих. А Толстой к этому только и призывает. Хотя далеко не всегда эта тема отказа от личности встречает уважение и любовь у современного читателя.

«Русские писатели создали немало образов незаурядных женщин. В разные времена читателей волновали Татьяна Ларина, Калитина, Каренина, Ростова, Настасья Филипповна, Аксинья, Ольга Зотова, — это из «Гадюки». — А есть ли сейчас женские литературные образы, которые будоражат умы?»

Когда-то Валентин Берестов довольно точно сказал: «Главная лирическая тема современного поэта — это он сам. И ему естественно было бы написать: «Я помню чудное мгновенье: передо мной явился я». Действительно, для того, чтобы писать о любви, нужно иметь в виду некоторое «ты», нужно разомкнуть своё мировоззрение, нужно увидеть другого человека. Это очень важно. Из женских образов мне, честно говоря, трудно что-то вспомнить за последнее время, потому что я-то предпочитаю в литературе:

Злую, ветреную, колючую,

Хоть ненадолго, да мою!

Ту, что нас на земле помучила

И не даст нам скучать в раю.

— образ героини Симонова, образ лгуньи из одноимённого романа Георгиевской. Вот такая публика мне нравится. Или уж тогда она должна быть доброй, светлой, таким немного толстым ангелом.

Трудно себе представить… За последнее время правда даже в женской литературе не вижу женских образов, а в мужской — подавно трудно их найти. Вот в романе Михаила Шишкина «Письмовник» довольно симпатичные женские письма, но потом становится понятно (не буду спойлерить), что это не реальная женщина, а некий такой вневременной образ. Трудно, трудно… Нет, так не назову. Может быть, в стихах каких-то скорее — да, там есть какие-то такие подвижки.

На самом деле очень интересный женский образ и интересная тема любви всегда у Чухонцева, есть у него стихи совершенно волшебные в этом смысле. Весьма интересный женский образ в прозе Валерия Попова, в «Третьем дыхании» — жена. Конечно, это вымысел в огромной степени, а не просто автобиография, но образ Нонны там чрезвычайно сильный. Очень интересная женщина у Александра Мелихова. Он в разных вариантах берёт душечку, конечно, но эта душечка чрезвычайно мила и вообще интересна. А с другой стороны, рядом с лирическим героем Мелихова, таким интеллектуалом-эгоцентриком, кем можно быть, кроме душечки? Но в любом случае у Мелихова весьма интересные женские образы.

«Ваша рецензия на «Край навылет» заставила меня задуматься о природе перевода. Где грань, которая отделяет плохой перевод от оригинального сочинения? — очень хороший вопрос. — Можно ли сказать, что некоторые переводы являются уже самодостаточными текстами, которые вышли за оригинал? Например, переводы Немцова песен Тома Уэйтса, — имеется в виду Максим Немцов, — выглядят как оригинальные тексты, потому что они не похожи на оригиналы. Возможно, я заблуждаюсь. Хотелось бы лекцию про «The Pale King». Татьяна из Химок».

Таня, про «The Pale King» давайте сделаем, хотя у Уоллеса главные вещи не переведены — «Чистка системы», «Infinite Jest». А говорить про незаконченный роман — это уж совсем для гурманов, типа нас с вами. Ну, поговорим. Мне очень нравится эта книга, она интересная. Я многому у него научился. Вот спрашивают, почему «Маяковский» посвящён памяти Уоллеса. Да потому, что Уоллеса убили те же вещи. И кроме того, потому, что само строение книги немножко отсылает скорее к «Бледному королю», конечно. А «The Pale King» отсылает уже, в свою очередь, я думаю, к «Pale Fire» Набокова — такой роман-комментарий, попытка написать сноски к роману вместе романа, как Мандельштам с «Египетской маркой».

Что касается переводов из Тома Уэйтса. Я не знаю, к сожалению, этих переводов. Но стихи Немцов, конечно, переводит лучше, чем прозу. Что касается степени авторского переводческого произвола в трансляции чужих текстов. Я не разделяю пристрастия Набокова к буквализму, требования переводить стихи только прозой и так далее. Я не разделяю требования любой ценой расцвечивать перевод и придавать ему сугубо русское звучание. Мне всегда казался тяжеловесным (хотя и очень привлекательным иногда) перевод в стиле Елены Суриц.

Мне как-то хочется, чтобы переводчик был как можно нейтральнее, чтобы его как можно меньше было видно. В этом смысле идеальным переводчиком я считаю Риту Райт-Ковалёву, например, или Зверева, или Владимира Харитонова — то есть людей, которые не выпячивают себя. Облонскую, конечно. А особенно я люблю Суламифь Митину, Галь. Мне очень нравились всегда, естественно, поэтические переводы Грингольца — то, что он делал из Киплинга. Он не был профессиональным переводчиком, но работал лучше многих профессионалов. Нельзя, конечно, Слепакову не назвать, потому что её переводы из Киплинга вообще, мне кажется, эталонные.

Но с другой стороны, понимаете, много ведь вольничал, например, Заходер в переводе «Винни-Пуха», но он так талантливо вольничал, что ему это можно простить. Для меня грань очень проста: выпячивает переводчик себя или всё-таки пытается представить автора в наиболее выгодном виде. Переводов самовыпячивающихся, переводов, в которых каждое слово кричит «посмотрите на меня!», я не люблю — они отвлекают внимание от чужого текста.

«Итог референдума в Великобритании обозначил раскол страны надвое. С перевесом в несколько процентов ведь могли победить и сторонники невыхода из ЕС. Одновременно: и очередное подтверждение незыблемости британской демократии, и неожиданно возникший ухаб на пути объединения Европы. Насколько это драматично? А как вы сами воспринимаете случившееся и не ощущаете ли потребности что-то написать по этому поводу?»

Надя, я написал уже по этому поводу стишок в «Собеседнике». Но я, как вы знаете, этим стишкам серьёзного значения не придаю. Это такие игрушки-однодневки, которые разминают мои «поэтические мускулы» перед какой-либо серьёзной работой.

Я отношусь к этому референдуму без той радости, с какой его встречают здесь противники Европы. И главная радость эта очень недальновидна. Сами же эти люди кричат, что «англосаксы — главный геополитический враг России». Два самых употребительных слова у них — «англосаксы» и «геополитика». И тем не менее они говорят: «Как хорошо, что англичане вышли из ЕС. Теперь они наши братья. Они победили европейскую демократию, бюрократию. Они это сделали, чтобы вывести нас из-под санкций», — и так далее. Это очень глупо и недальновидно. И Англия, убежав из объятий ЕС, конечно, в объятия России не побежит.

«Послушал вашу отповедь Радзиховскому, которую вы свели к своему привычному «не троньте оппозицию, её и так не любят!» Ни одного аргумента против Радзиховского по существу его высказываний».

А какие могут быть аргументы против Радзиховского? С его констатациями спорить невозможно. Когда на вас сидят верхом, связав вам руки и зажав рот, то естественно, что вас не видно и не слышно. Я совершенно с этим согласен.

«За что вас (не лично вас, а в смысле — «либеральных» оппозиционеров) любить?»

Абсолютно не за что. Никого не надо любить вообще. Уважать стоит за многое, конечно. Голосовать за них, я думаю, стоит. Подумать о них стоит. Это пока ещё ведь не предвыборная агитация, верно? И у нас ещё нет запрета на агитацию. Я никого не агитирую. Просто констатация Радзиховского, особенно в таком виде — в максимально унизительном для оппозиции, в таком максимально брезгливом, как он это изложил, — эта констатация сейчас не служит делу праведной критики оппозиции, а она служит делу её шельмования. А зачем присоединяться к тем, кто её шельмует и так — я не понимаю, не вижу смысла.

«Если выдавить вас (опять же не лично вас, а вас, так сказать, «как класс») из страны, кто и что от этого потеряет?»

Отвечаю: никто и ничто. Более того, в нынешней политической конструкции из страны можно выдавить практически любой класс полностью — и никто ничего от этого не потеряет. Больше того, можно и всю страну разогнать по эмиграции или (не дай бог, конечно) загнать в самоистребление — и никто ничего от этого не потеряет, потому что никому ничего не надо. Построена такая удивительная система, в которой и жертва всех вместе, и жертва каждого отдельного человека не вызовет ровно никакого сотрясения. Как писал Игорь Иртеньев: «Уход отдельного поэта не создаёт в природе [пространстве] брешь».

«Большая просьба — не надо говорить про «без меня народ не полный». Когда бы глисты, лобковые вши, раковые клетки и прочая микробиология умела устраивать митинги, с утра до ночи бы митинговала под транспарантом «Без нас организм не полный!».

Во-первых, без очень многих бактерий организм действительно не полный. С другой стороны, дорогой Саша, задайте себе вопрос: почему в вашем тексте так много грубостей и, главное, так много всех этих мрачных деталей — глисты, лобковые вши, раковые клетки, микробиология? Такое пристрастие к грязному, такая «эстетика безобразного», как это называется применительно к Бодлеру, — мне кажется, этого многовато. Это выдаёт какое-то ваше глубокое озлобление. В России очень мало оппозиции, в России её нет практически. Давайте не будем всё время обсуждать российскую оппозицию. Меня интересует ваша позитивная повестка. Осталось несколько «мальчиков для битья», на которых можно клеветать как угодно, приписывая им самые низменные мотивировки, но вы покажите мне позитивные ваши результаты. Яровая? Мизулина? Спасибо.

«Что думаете о прозе Дениса Осокина? Продолжение ли это розановской традиции?»

Да нет конечно. Такая фрагментарность скорее и до Розанова была, ничего здесь нет особенного: это и тургеневские «Стихотворения в прозе», и много чего за границей было подобного, начиная с Лотреамона — ну, такие абзацы, прозаические строфы. Что касается других отличительных черт, например, Розанова, а именно его культа семьи, культа традиций, то у Дениса Осокина (даже в «Овсянках») всё-таки этого нет. Другое дело, что у него есть большой интерес к язычеству, к языческим практикам — розановский интерес, конечно, но он не только розановский.

«Очень люблю романы Ричарда Форда. Жаль, что их перевели всего два. Что думаете об этом писателе?»

Уже довольно подробно отвечал на этот вопрос программ шесть назад. Хороший писатель.

«Кого вы можете порекомендовать из писателей, кто очень медленно разворачивал бы повествование, но от этого бы захватывало дух, а не было бы скучно?»

Трудно вам сказать. Наверное, в наибольшей степени Стайрон. По-моему, он замечательно разворачивает повествование, снимая слой за слоем с ситуации, пока вам не предстаёт прямо противоположная картина. И даже рекомендую скорее не «Выбор Софи», а «Признание Ната Тернера». И в наибольшей степени, конечно, «И поджёг этот дом» — это, по-моему, просто выдающийся роман и, кстати, гениально переведённый.

«Совершенно не понимаю рекомендованного вами Лео Перуца. Почему вы его сравнили с Кафкой? Перуц — мастер своего дела, но не удивляет сюжетом и показался мне очень простым».

Ну, если вам простым показался Перуц — специалист по высшей математике и мастер такой же высшематематической фабулы — значит, у вас действительно очень мощное мышление. «Маркиз де Болибар», «Мастер страшного суда» и даже «Ночи под каменным мостом» — они меня поражали хитросплетенностью сюжета. А особенно, конечно, «Маркиз де Болибар».

«Вы как-то заметили в своей передаче, что вы не театрал. Тем не менее, скажите несколько слов о вашем отношении к Виктюку».

Я очень люблю Виктюка-человека. У Виктюка-режиссёра я, честно говоря, очень мало могу назвать спектаклей, которые бы на меня сильно действовали. Помню хорошо я только «Спортивные игры [сцены] 1981 года» в театре Ермоловой — по-моему, тогда это называлось «Наш Декамерон»… Нет, по-моему, именно «Спортивные игры», с Догилевой был спектакль. По-моему, «Поле битвы после победы принадлежит мародёрам» тоже ставил Виктюк, хотя я в этом и не уверен. Но вот «Наш Декамерон» — это был спектакль довольно сильный. Ну, там скорее пьеса сама, конечно, очень мощная.

«Служанки» производили на меня сильное впечатление когда-то. Другое дело, что это казалось мне таким забавным извращением, скорее шуткой. Тех глубоких парадоксов, которые там видели другие, я не видел. И я не очень люблю Жана Жене, между нами говоря, — ни «Керель», ни «Видение Розы» (или как там оно называлось?), ни его вот эти драмы. Не нравится он мне, и не понимаю, что в нём находят. Но «Служанки» — это было очень интересно. И, конечно, грандиозный был спектакль «М. Баттерфляй», совершенно грандиозный.

«Немножко о Гарсиа Лорке, в идеале — лекцию. Ваше личное отношение? Кто лучше всего переводил на русский? Насколько, по-вашему, соответствуют переводы Гелескула?»

Я не настолько знаю испанский. Гелескул как поэт мне очень нравится, очень симпатичен.

«Рассказ Алексея Толстого «Ибикус» — взгляд авантюриста на смутное революционное время. Непотопляемый Невзоров придумал бега тараканов. Это образец приключенческого жанра или сатира?»

Это плутовской роман, о чём я говорил уже многажды. И для меня, безусловно, «Ибикус, или Похождения Невзорова» — это дебют Алексея Толстого и, может быть, дебют всей русской литературы в очень важном жанре, который оказался в 20-е годы главным. Почему плутовской роман стал главным — не пролетарский, не военный, не народный, а именно плутовской, — я уже много раз рассказывал. И могу повторить, что это, конечно, восходит к первым плутовским романам («Ласарильо с Тормеса» и так далее), в которых, в свою очередь, травестируется Евангелие, которое, в свою очередь, тоже первый в мире плутовской роман. В страшном, жестоковыйном таком архаическом, консервативном мире отца появляется волшебник, маг — вот эта плутовская тема очень существенна в 20-е годы как тема христологическая.

Вернёмся через… А, нет, ещё не возвращаемся. Продолжаем.

«В кинокартине «Телец» Сокурова Ленин предлагает Сталину два способа проехать по дороге, которую перегородило дерево: ждать, пока дерево истлеет, или оттащить дерево в сторону. Сталин подсказывает третий способ — изрубить корягу в кусочки. Ленин соглашается. Более верного определения репрессивного характера российско-советской власти не встречал. Как вы прокомментировали бы этот эпизод? И попутно просьба рассказать о Юрии Арабове».

Я считаю Юрия Арабова таким масштабным явлением, таким без преувеличения великим сценаристом, таким крупным писателем, что в одну лекцию совершенно это никак не уложишь. Во всяком случае, без подготовки эту лекцию не прочту. Я, может быть, когда-нибудь позову Арабова в студию, это будет лучше. Пусть он сам о себе расскажет. Конечно, то, что писал Арабов для Прошкина (в частности «Доктор Живаго»), то, что писал Арабов для Сокурова, — это интереснее всегда, чем любая режиссура. При том, что Прошкин мне кажется режиссёром очень крупным, а Сокуров — менее крупным, но тоже интересным.

В чём проблема? В чём, как мне кажется, проблема фильма «Телец» (который в кинокритических кругах назывался «Те́льце»)? Когда вы рассказываете о Ленине, взять больного Ленина и показать его беспомощность, как бы надругаться над этим — это очень лёгкое дело. Вы попробуйте поспорить с Лениным, когда он в полной силе, а не тогда, когда он перемножить 13 на 17 не может. Поэтому весь «Телец» проникнут такой странной, довольно рабской идеей, которая потом и в «Фаусте» звучит у Сокурова: человек в гордыне своей не должен (это же такой анти-Фауст на самом деле) слишком много познавать, не должен слишком менять мир. Вот «Телец» — это история о том, как Ленин хотел изменить жизнь, а жизнь вместо этого его покинула, сама его изменила и сама превратила его в такое ужасное беспомощное существо. Понимаете, если всю жизнь бояться что-либо изменить, если всю жизнь упиваться своим ничтожеством, бояться знания, бояться перемен, то ты так червём и проживёшь. А альтернатива — телец и червь? Телец, мне кажется, лучше.

Короче, мы всё-таки через три минуты-то вернёмся.

НОВОСТИ

Д. Быков

Доброй ночи всем, кто присоединился. Продолжается наш разговор с ответами на бесчисленные вопросы. Посмотрим, что за это время понабежало в письмах.

«Как вы думаете, не является ли пьеса Булгакова «Иван Васильевич» шаржем на Сталина, где двойником Грозного является простой управдом?»

Да нет конечно. Видите ли, дело в том, что культ Ивана Грозного начался по-настоящему ещё не в 1933 году, когда пишется эта пьеса, а значительно позже — помните, когда Пастернак писал Фрейденберг: «Нашему «стилю вампир» уже мало Петра с его зверствами, а нужен Грозный с его зверствами». Может быть, Булгаков это так предугадал, но, конечно, никакой отсылки к Сталину — разве что подсознательная.

«Как бы вы объяснили смысл происходящего в третьем стихотворении из пастернаковской «Болезни»?»

Может статься так, может иначе,

Но в несчастный некий час

Духовенств душней, черней иночеств

Постигает безумье нас.

Стужа. Ночь в окне, как приличие,

Соблюдает холод льда.

В шубе, в креслах Дух и мурлычет — и

Всё одно, одно всегда. <…>

Ночь тиха. Ясна и морозна ночь,

Как слепой щенок — молоко,

Всею темью пихт неосознанной

Пьёт сиянье звёзд частокол.

Будто каплет с пихт. Будто теплятся.

Будто воском ночь заплыла.

Лапой ели на ели слепнет снег,

На дупле — силуэт дупла.

Кстати, замечательно это — «На дупле — силуэт дупла». Ну, негатив такой. Что происходит? Это описано, на мой взгляд, гораздо точнее в стихотворении Набокова… не в стихотворении, а в рассказе Набокова «Ужас». Вот это безумие, о котором говорит Пастернак, — это мир, увиденный после долгого забытья и как бы вне всех привычных связей, вне флёра ассоциаций; мир, увиденный после болезни, не так, как мы его видели прежде, увиденный с отвычки. Вот у Набокова в «Ужасе» как раз он рассматривает свою комнату и своё лицо в зеркале так, как будто видит их впервые, и поражается страшной этой новизне. Отчасти это напоминает, конечно, «арзамасский ужас» Толстого.

Вот хороший очень вопрос на самом деле: «Многие гуманитарии не нюхали жизни, а пытаются учить нас жить».

Видимо, это и ко мне относится. Понимаете, я не думаю, что надо так уж нюхать жизнь. Вот эти все «нюхатели жизни», которые вообще кричат: «Ты дерьма не нюхал! Понюхай его!» Ну а что за доблесть — постоянно нюхать дерьмо? Это немножко напоминает мне анекдот классический про то, как сантехник старый, высовываясь периодически из канализации, своему ученику кричит: «Давай поворачивайся, а то так и будешь всю жизнь клещи подавать!» Действительно, он стоит и подаёт клещи, а этот сидит весь в дерьме и чувствует себя чрезвычайно полезным и продвинутым.

Я вообще не думаю, что количество жизненного опыта, количество понюханного пороха или дерьма делает человека лучше. Мне кажется, что как раз чем меньше этого негативного опыта, чем меньше вас «забивали по шляпку», тем свежее ваш взгляд на мир, тем вы добрее к окружающим. Я люблю балованных детей, потому что балованные дети что-то такое знают о жизни.

Вот когда-то Тамара Афанасьева, хороший детский психолог, очень точно заметила: «Все цитируют фразу Шварца, которую там говорит атаманша разбойников: «Балуйте детей, господа! И тогда из них вырастут настоящие разбойники». Но никто не обращает внимания на то, что именно маленькая разбойница выросла приличным человеком». И Набоков наоборот на это отвечает: «Балуйте детей, господа. Вы не знаете, что их ждёт в жизни, что их ждёт в будущем».

Поэтому я против того, чтобы всех принудительно заставляли нюхать навоз или заставляли заниматься грубой физической работой. Есть такое выражение в России (когда-то Константин Крылов об этом писал очень забавно): «Трындеть — не мешки ворочать». А все должны обязательно ворочать мешки? Как будто в этом есть какой-то смысл. Видите, вот каких бы гадостей ни писал и ни говорил обо мне Константин Крылов, я продолжаю радостно вспоминать те его стилистические удачи, которые мне помнятся ещё по ранним его сочинениям.

Тут несколько одинаковых вопросов…

«Очень смешно наблюдать, как коллега — ярый борец за семейные ценности и духовные скрепы, одним словом, ура-патриот — выходит из столовой, где накрыт стол в честь дня рождения другого нашего коллеги, с десятью кусками разных пирогов, кучей разбросанных по тарелке и даже торчащих из карманов!»

А вы не наблюдайте за вашими коллегами. Вы присматривайте лучше за собой. Я абсолютно уверен, что человек вполне демократических убеждений тоже может выносить десять пирогов, потому что ему есть нечего. «Что мы знаем о лисе? Ничего. И то — не все», — как писал Заходер.

«Когда-то вы говорили, что книги Бориса Виана для вас — одни из самых жизнеутверждающих и что их желательно читать человеку, лежащему в больнице, для улучшения настроения. По этой вашей наводке прочитал «Пену дней». Но там же все умерли в итоге! Да и предшествующее развитие событий не особо позитивно».

Ну, Виан вдохновляет хотя бы в начале «Пены дней». А потом, вы рассказики почитайте, такие как «Пожарные», например, или «Вечеринку у Леобиля». Это будет весело.

«Стимулирую пятилетнего сына к чтению деньгами. Как вы относитесь к такой идее? Можете посоветовать что-нибудь лучшее?»

Есть много способов стимулировать ребёнка к чтению. И ваш, конечно, не лучший — хотя бы потому, что он довольно дорогой, довольно затратный. Но абсолютно не могу отрицать полезности этого способа в целом, потому что у ребёнка ум, начитанность будут ассоциироваться с деньгами. Мы-то все привыкли: «Если ты такой умный, почему ты такой бедный?» А мальчик у вас будет умный и богатый. Очень хорошо, пожалуйста, продолжайте в этом же духе. Можно ему ещё за каждый добрый поступок начислять процент — и тогда он привыкнет, что доброе дело сопровождается наградой.

«Как-то мне не везёт в последнее время с вашими ответами, – нет, почему, Саша? Я совершенно готов… Это Гозман из Славянска. — Мне кажется, что вы любите бардовскую песню. Согласны ли вы с суждением, что те, кого мы с почтением именуем бардами, в давние века должны были обладать тремя талантами: талантом сказителя, талантом поэта и талантом артиста».

Нет, вот с этим я не согласен совершенно. Видите ли, Саша, талант артиста, наверное, барду желателен потому, что бардовская песня (действительно по менестрельской своей природе) ролевая. «Песня — пьеска. Песня — действо», — как называла это Новелла Матвеева и называет. Действительно ролевой элемент здесь довольно силён, но он силён не у всех.

Вот у Окуджавы, например, его нет совсем. И нет у него также таланта сказителя, он не рассказывает историй, он не перевоплощается в разных героев. А когда он пишет ролевые песни — например, «Песня Карабаса-Барабаса» или «Песня Буратино» для мюзикла, или «Женюсь, женюсь…», — то у него получаются безделки. Прелестные, милые, талантливые, но безделки. Окуджава гениален там, где у него есть только один талант — талант абсолютно точного попадания в настроение, в настрой.

И я не думаю, что как раз главной чертой Галича является его повествовательный талант. Галич, на мой взгляд, силён в своём саморазоблачении, в саморугании, в самоанализе — в таких гениальных песнях, как «Песня об отчем доме». Хотя он замечательный рассказчик — возьмите «Она вещи собрала, сказала тоненько» или «Даёт отмашку Леночка». Но для меня Галич — это прежде всего автор такой песни как «Желание славы», страстной и саморазоблачительной.

«Расскажите немного про ваши «открытые уроки». И второй вопрос: похожи ли ваши школьные уроки на открытые?»

Нет, не очень похожи, потому что всё-таки в школе больше рутины. А так вообще — да, они примерно одинаковые. Я вам могу открыть свой главный педагогический принцип: дети должны говорить больше, чем я, на уроке. Вот так мне кажется. И это очень важно. Я должен им задавать вопросы и провоцировать их на дискуссии, на споры. И надо им всё время давать поводы для самоуважения, надо всё время подчёркивать, что они умные, надо спрашивать их, подводить их к правильному ответу и ликовать вместе с ними, когда они этот правильный ответ дают. Вообще главный способ сделать класс хорошим — внушить ему, что он хороший, что они умные. Не самые умные, не самые лучшие (от этого один шаг до сектантства), но внушить им, что они молодцы — и они станут молодцами.

«Каким образом в вас уживаются религия и любовь к Стругацким?»

Да вот таким образом и уживаются, потому что Стругацкие — это писатели хотя и не религиозного склада, но и не вовсе атеистического. Эксперимент есть эксперимент, понимаете. «Град обреченный» — как раз глубоко религиозное произведение.

«Пригласите, пожалуйста, Виктора Шендеровича».

Ну, я чего 7 сентября и так приглашу на «Литературу про меня». Приходите, посмотрите. Но попробую. Он был у нас на новогоднем эфире, и все очень веселились. Может быть, позову.

«Я однажды задала вам вопрос. А сегодня Муратов сказал, что вы гений и наш выдающийся современник, — спасибо Муратову. — Придумываю сейчас ещё какой-нибудь умный вопрос — вдруг вы мне ещё ответите. К следующей неделе точно соберусь и спрошу что-нибудь интеллектуальное».

Я вам могу подсказать. Вы спросите меня на следующей неделе о Штирлице. Вот это герой, о котором я давно хочу прочитать лекцию, потому что его генезис мне безумно интересен — вот этот советский Джеймс Бонд. Я абсолютно убеждён, что Штирлиц — это Бендер, который выжил и сбежал в конце концов в Аргентину. И, кстати говоря, большинство романов о Штирлице хотя и написано суконным языком, но большинство анекдотов о нём построено на каламбурах, на таких словесных пуантах, на юморе. Так что, может быть, я как-нибудь при случае рассказал бы всю правду про Штирлица. Задайте мне этот вопрос. Я с удовольствием прочту такую лекцию.

«Пару раз спрашивал ваше мнение о романах Николая Нарокова. И — тишина».

Я читал только «Мнимые величины». Не могу сказать, чтобы мне это сильно понравилось. По-моему, это уровень такой хорошей советской прозы, хотя она совсем антисоветская.

«Вы где-то писали: логично что Майдан начался со студентов — самой свободной и отвязанной части любого общества. Все настоящие, не гибридные, революции начинались со студентов: Будапешт, конец де Голлю в 1968-м и Тяньаньмэнь. И, конечно, Майдан сюда прекрасно вписывается. Только в Донецке и Луганске ничего от слова совсем про студентов не слышано, хотя там есть Донецкий университет неслабый. И это лишний раз указывает на сконструированность этой «гражданской» войны — такую же, как и история с нашими футбольными «фанатами», — пишет Антон.

Антон, ваши соображения интересны. Но дело не только в том, что действительно студенты не участвуют в донбасских делах. Я не думаю, что они уж совсем не участвуют. Понимаете, просто какая штука. Революция — это всегда Париж. А провинция, отставшая и не желающая присоединяться, — это всегда Вандея. Контрреволюция всегда делается людьми среднего и старшего возраста (как говорили про детей в Советском Союзе). Революция — дело молодых. Контрреволюция — дело поживших; они знают, что от революции добра не бывает. Ну, это такая проблема, возрастная действительно. Кстати, если есть у кого-то свидетельства об участии студентов в донецких событиях, я с удовольствием выслушал бы, зачитал бы эти свидетельства, ознакомился бы с ними.

«Неужели вы не понимаете, что, стирая вопросы, на которые не знаете, что ответить, или просто «неудобные», вы унижаете себя в глазах людей вольномыслящих?»

Андрей, любимый, я не стираю никаких вопросов! Пожалуйста, присылайте мне всё на dmibykov@yandex.ru — и я вам с удовольствием отвечу! Я никогда не стираю никаких вопросов, я не модератор этого форума. И мне чем неудобнее вопрос, тем лучше. Мне вообще, честно говоря, не очень интересно давать вам рекомендации, какую книжку читать, а какую — не читать. Мне интересно поговорить о вопросах нравственных, политических, я не знаю, о любви, о нелюбви — о чём хотите. Ну, стирать… Это вам хочется, чтобы я стирал. А я ничего не стираю и «строк печальных не смываю».

«Почему художественная литература (не мемуары и дневники) Лидии Чуковской оказалась невостребованной?»

Хороший вопрос. Она не то чтобы невостребованная, но она неприятная, читать её неприятно, мучительно её читать. Это как гранату глотать — она внутри тебя взрывается. Знаете, буду с вами предельно откровенен. Я считаю, что прозу и стихи о терроре может написать не всякий человек. Для того чтобы писать о терроре, делать прямой репортаж из него, как делали Лидия Чуковская и Анна Ахматова… Вот два произведения, которые зафиксировали атмосферу террора во время террора — это «Софья Петровна» и «Реквием». Так вот, для того, чтобы это написать, надо быть либо такой твердыней духа, как Ахматова, которая всю жизнь признаёт себя виноватой, последней, растоптанной, раздавленной, либо такой твердыней духа, как Чуковская. Либо абсолютной грешницей — либо абсолютной святой. Промежуточные формы, компромиссные варианты не выживают.

Ахматова написала «Реквием», когда молчало большинство поэтов. Потому что для поэта, чтобы писать, ему всё-таки надо, чтобы его кишки не наматывали на рельсы… то есть на колёса поезда; ему надо всё-таки, чтобы его внутренности были внутри. Ахматова была растоптана, раздавлена, публично унижена и «Реквием» написала из этого положения. Это ведь она сказала:

Вместе с вами я в ногах валялась

У кровавой куклы палача.

Хотя надо вам сказать, что после постановления 1948 года даже она ничего не написала (Анна Андреевна), она замолчала надолго.

А вот что касается Лидии Чуковской, то это прямо противоположный случай: это герценовская ненависть к жизни, абсолютная нравственная твердыня, бескомпромиссность. Вот за это Ахматова её и недолюбливала, мне кажется, — за то, за что Габбе называла её «Немезида-Чуковская». Она очень бескомпромиссна, потому что она сама очень чиста. Ну а кому же захочется читать прозу такого человека?

Вы вот Герцена часто перечитываете? Тоже ведь Герцен — твердыня духа! Несмотря на свои сложные любовные многоугольники, на историю с Захарьиной и Гервегом, несмотря на сложные тяжбы с огарёвским наследством, несмотря на страшную субъективность, на гадкие слова о Некрасове, на регулярные ссоры со всеми русскими литераторами, всё-таки он чистый человек, и ему не в чем себя упрекнуть — он не живёт в этой стране. И вот твердыня духа — Герцен. Вы часто перечитываете Герцена? Я, например, не часто, потому что я на его фоне не очень-то себе нравлюсь.

Поэтому, может быть, и Лидия Чуковская — полузабытый автор или, во всяком случае, автор сегодня не востребованный. Кстати, публицистики её не востребованы ровно так же. Это потому, что не очень-то мы с вами хороши. Вот когда сможем читать Чуковскую — тогда, может быть. Но для этого надо, чтобы конформизм не был доминирующим состоянием общества, главным диагнозом ему.

Посмотрим немножко из почты.

«Ощущение, что наш бред закольцован в веках», — это про «Русский крест», где Жжёнов ездит по местам своих отсидок. Он там встречает вертухая, который его караулил, говорит ему нормально. Тот ему экскурсию делает по тюрьме. Жжёнов вспоминает, где параша стояла. Примерно в это же время принимает награду от Путина. Крайне угнетающий фильм. Мысли по этому поводу: такое ощущение, что в России все сбрендили».

Жестокий вопрос, конечно. Об этом есть у Галича замечательная (уже упомянута мною) песня «Желание славы», как он с вертухаем лежит в одной больнице:

Точно так же мы «гуляли» с ним в Вятке,

И здоровье было тоже в порядке! <…>

И сынок мой по тому, по снежочку

Провожает вертухаеву дочку…

Всё спуталось, всё смешалось в России. Действительно Ахматова говорила: «Две России посмотрят в глаза друг другу: та, что сажала, и та, что сидела». Ну, посмотрели. И что? И ничего.

Знаете, вот у нас на даче дачный сторож был сиделец, и там же жил охранник. И вот они с этим сидельцем люто ненавидели друг друга. А иногда страшно вместе напивались. И потом опять три недели люто друг друга ненавидели. А потом опять пили. Они напротив жили буквально. Чем это объясняется? Тем, что у них обоих был опыт сходный. Ад сближает (был у меня стишок такой про стокгольмский синдром). У них общий опыт — они оба были в аду: один там был чёртом, а другой — грешником. Условно говоря, один кипел в котле, а другой этот котёл помешивал. Но опыт-то у них всё-таки общий — они оба из ада, понимаете. И ни с кем другим они выпивать не могут, они выпивали друг с другом. Ад сближает. Вот это ответ на ваш вопрос. В России действительно главное состояние общества — это стокгольмский синдром. Те, что сидели, и те, что сажали — это люди одного опыта, как это ни ужасно.

«Перечитывая рассказы Шукшина, заметила неоднозначную позицию автора, — ну, долго вы думали. — Например, в рассказе «Обида» хорошего человека ни за что оскорбили, но герой уже готов мстить, чуть ли не убивать. Шукшин и щадит его, и не щадит».

Вы абсолютно правы. Я, кстати говоря, очень часто в классе, когда у меня изучается советская литература, всегда даю один рассказ Шукшина — «Други игрищ и забав». Вот он там на стороне этого маленького злобного правдоискателя или он осуждает его? Конечно, осуждает. Конечно, ему противен этот мальчик железный, но при этом его ужасно жалко, и это вполне вписывается в стратегию Шукшина.

«Есть ли что-то общее между Высоцким и Лермонтовым?»

Ну как? Мужчины. В принципе, конечно, это совершенно разные явления.

«Какие пять мест в Москве нужно посетить приезжему гостю?»

Я вам рекомендую только Воробьёвы горы (они же Ленинские), оттуда всю Москву видно. И дух этого места мне ужасно как-то нравится — ну, я там вырос. А в остальном Москва биографически у каждого своя. Вот эти знаменитые переулочки осенние, засыпанные листвой… Я бы вам порекомендовал осеннюю Москву посетить, но это же по заказу не организуешь. Из летней Москвы… В общем, у зимней Москвы свои достопримечательности — каток на Чистых прудах. У весенней — свои. Я больше всего люблю, как вы понимаете, Воробьёвы горы как раз осенью.

«Можно ли назвать гибель великих поэтов, таких как Пушкин и Лермонтов, огромной брешью и невосполнимой утратой? Или без этой гибели не было бы такой завершённости их судьбы?»

Трудный вопрос. Я считаю, что незавершённый роман — особый жанр. И незавершённая судьба — наверное, тоже. Но и в случае с Пушкиным, и в случае с Лермонтовым это смерть на взлёте. Нельзя не сожалеть о гигантских нереализованных возможностях. Хотя оба торопили смерть (в обоих случаях это фактически самоубийство), уж во всяком случае они поторапливали рок, но нельзя не сожалеть о том, что Лермонтов не дожил до 1850-х и не дал тех великих текстов, которые, безусловно, готовился писать и в прозе, и в стихах. Вся последняя тетрадь Лермонтова, записная книжка его, как и последние стихи Гумилёва, — это невероятный взлёт, и они обещают взлёт ещё больший. Поэтому любоваться на трагическую раннюю гибель здесь, конечно, не приходится.

«Посмотрел «Сибириаду» Кончаловского. Удивительно сильная картина! Почему погибает Устюжанин, сыгранный Никитой Михалковым? Ведь его мечта осуществилась — найдена нефть на родной земле».

Ну, это же картина в рамках мифа, а в мифе герой всегда, совершив своё предназначение, погибает.

«Никак не могу понять. Если в романе должна быть мысль, ведь её можно сформулировать в нескольких абзацах. Зачем тогда вся остальная ткань? Неужели для развлечения читателя? Обязательно ли должна быть мысль в прозе?»

Обязательно. Иначе просто скелета нет. У меня есть ощущение, что «в романе важна даже не столько мысль, а сколько ритм» (это фраза Горенштейна очень точная), и роман высказывается, роман говорит с читателем не на уровне мыслей, он не артикулирует их; роман оставляет ощущение, послевкусие. Роман — это чередование лейтмотивов. Понимаете, можно же написать коротенькую тему, а можно — фугу. Пересказ романа — дело безнадёжное. Огромное пространство живое! Можно сказать, что для города хватило бы и улицы, потому что по одной улице всё уже понятно. Но город — это огромная совокупность разных пространств, иногда даже разных климатов. Иногда, как Стамбул, — двух разных частей света: он и в Европе, он и в Азии. Или, например, как Екатеринбург, который наполовину европейский город, а наполовину — азиатский.

Я вообще за то, чтобы в романе было большое — необязательно по объёму, но большое по времени, по пространству — большое пространство и мысли, и большое пространство фабулы. Я люблю сложную фабулу, хитро переплетённую. Мне вообще нравятся произведения, в которых есть объём — объём мысли, объём времени. И это вовсе необязательно толстая книга. Важно, что это книга, которая базируется на часто противоположных, но взаимообусловленных мыслях.

«Кто такой для Ларошфуко — циник или реалист? Умный, как Чацкий, но неромантичный, как Молчалин?»

Интересный вопрос на самом деле. Нет, Ларошфуко — конечно, реалист, но не циник. Если уж на то пошло, то циник — Шопенгауэр.

«Прошу прощения, что опять про политику…» Сейчас, подождите, это мне надо открыть. Сейчас, сейчас, сейчас… Дима, почему-то у меня никак не открывается ваше письмо. Я понимаю, что оно про политику, оно интересное, но давайте я вам отвечу отдельно. Просто оно частично видно, а частично — нет.

«Читали ли вы Валерию Нарбикову?»

Читал. Мне никогда она особенно не нравилась. Она печаталась. Правда, она не пишет сейчас ничего нового, но свой ранний роман какой-то она напечатала в «Юности» года два назад. Я этого читать не смог.

Сен-Жон Перса, к сожалению, не читал, хотя слышал о нём. Нет, не читал.

«Голосую за лекцию о Янке Дягилевой». Я, может быть, попробую.

«Какой философский смысл песни Егора Летова «Без меня»?» Не готов сейчас ответить на этот вопрос. Переслушаю.

«Меня глубоко потрясла книга «Дневник Анны Франк». Какие были ваши чувства от прочтения этой книги?»

Знаете, странные чувства. Они были немножко сходны с чувствами при чтении дневников Ольги Берггольц. Ведь большая часть «Убежища» (как называется «Дневник Анны Франк») — это её мечты о любви, это записи о выдуманном возлюбленном. Девочке 14 лет, и она мечтает о любви в этом убежище, где все прячутся, где все живут, приплюснутые жизнь, и там свои страсти.

Ольга Фёдоровна Берггольц в 1942 году пережила только что смерть мужа Николая, которого называла Псоич, и приехала на две недели в Москву из Ленинграда. Самолётом её привезли, откармливают и лечат. А она страстно рвётся в Ленинград! Во-первых, потому, что в Москве сплошное партийное начальство, фальшь и насилие. А во-вторых, потому, что в Ленинграде у неё Георгий Макогоненко, в которого она влюблена. И она оплакивает первого мужа, но ей уже страстно хочется нравиться второму. И она пишет: «Что он медлит?» — потому что она торопит события. Все торопятся — может, убьют завтра. Вот какая удивительная всё-таки вещь — любовь. Можно сказать — похоть, можно — страсть, но всё это по совокупности — любовь. Она спасает человека из любой ямы, он в этой яме думает о любви.

Вот Анна Франк, которую в любой момент могли схватить (и она погибла потом в концлагере за месяц, что ли, до его освобождения), она всё время выдумывает мальчика, в которого она влюблена. Вот это была моя главная мысль. Это навело меня на страшные размышления об абсолютном всесилии любви и, я бы рискнул сказать, о её прекрасной низости. Прекрасная низость заключается, в том, чтобы вместо того, чтобы думать о других, мы думаем о любимых. Действительно, страдают вокруг нас люди, а мы думаем о любимых…

«Ваше мнение о книге Константина Образцова «Молот ведьм»?» — и «Красные цепи», соответственно. Я эту книгу купил на вокзале московском, но ещё не читал.

«Как вы относитесь к профессиям архитектора и мусорщика?

Странный какой-то выбор. Андрей, я вообще ко всем профессиям отношусь с огромным уважением. К архитектору — в общем, понятно. А к мусорщику — потому что один из моих любимых писателей, одна из моих любимых фигур, скажем, в американской литературе — Генри Дарджер. Он тоже был мусорщик, всю жизнь проработал мусорщиком, а потом сидел дома и в свободное время сочинял гигантский — 17 тысяч страниц! — роман «In the Realms of the Unreal» («Царство сказки»), про таких сестриц, которые на огромной планете, гораздо больше Земли, борются с угнетателями детей. Это такой роман о детях, бьющихся против угнетателей. Да, Генри Дарджера я очень люблю.

Тут просьба рассказать о выступлениях в Кирове. Хорошие были выступления. И люди хорошо принимали.

Что я думаю об аресте Никиты Белых? Я уже всё сказал там, в Кирове, и сейчас скажу: я ничьему аресту не радуюсь, ничей арест не приветствую, ничей арест не считаю исправительной мерой. Кроме того, действительно очень много нестыковок. Хотелось бы услышать версию самого Белых.

Понравился ли мне город? Да, понравился.

Что я сделал с подаренной мне банкой солёных рыжиков? Я убедился, что солёные рыжики стоят своей славы. И я, конечно, угостил мать, воротясь. В общем, мы уже банку съели. Правда, она была количественно очень невелика. Большое спасибо дарителям.

И вообще в Кирове мне понравилось, потому что я не ожидал такого полного зала, такого понимающего зала и таких тактичных и любящих вопросов. Я убедился, что моя аудитория бессмертна и никуда не девается, и ничего с нами никто не сделает. Спасибо вам всем.

А мы услышимся через три минуты.

НОВОСТИ

Д. Быков

Продолжается программа «Один».

Очень много просьб рассказать про Каравайчука. Понимаете, я же не был с ним знаком. Один раз видел, слышал, но я, слава богу, воздержался от диалога с ним. Как я расцениваю его нежелание… Тут приводят описание диалога с ним, где он сказал, что о соотношении слова и музыки нельзя говорить, это тема запретная. Она не то чтобы запретная, но это очень глубокая тема действительно. Я не готов тоже говорить об этом. То, что Каравайчук умудрялся делать свою музыку почти вербальной, невероятно эмоционально насыщенной… Мы почти всегда слышим как бы его голос — негодующий, доказывающий, умоляющий — в этой музыке. При всём её минимализме, при всех её повторах там всегда очень понятно, что он хочет сказать, что его мучает в это время. Я тоже не берусь рассуждать на эту тему. Тут должен говорить музыковед.

Я могу сказать одно. Для меня всегда музыка Каравайчука — это музыка тревоги. Отчасти, как и Филип Гласс… Вот замечательная Елена Иваницкая (она больше меня в музыке понимает) замечательно когда-то сказал: «Всегда, когда я слышу Гласса, у меня ощущение, что кто-то от кого-то убегает под дождём». Да, вот это похоже. Это тревога. И действительно у Каравайчука основной фон, основная его музыкальная тема — это всегда какое-то путешествие через страшное: левая рука всегда играет на басах что-то страшное, клокочущее, а правая на этом фоне извлекает высокие торжественные вскрики. Да, действительно у Каравайчука хрустальные его верхние ноты всегда особенно ясно, особенно мучительно звенят на фоне бурления и клокотания основной темы. И я думаю, что в этом смысле самая наглядная музыка — это, конечно, музыка к «Чужим письмам» и этот страшный, тревожный финальный марш, такой маршик из «Коротких встреч», когда ясно, что ничто не кончилось, ничто не разрешилось, и звучит эта странная, такая развинченная мелодия.

«Что посоветуете в детской литературе увлекательного, но доступного для самостоятельного чтения первокласснику, увы, не привычному к чтению?»

«Муми-тролли» — все! Прежде всего — «Комета» и «Шляпа волшебника». И Юрий Томин, «Шёл по городу волшебник». Видите, волшебник в обоих текстах. Ну, Юрий Томин — вообще блистательный писатель. И «Карусели над городом» у него — замечательная повесть. Юрий Коваль очень хорошо идёт — необязательно «Самая лёгкая лодка в мире», но и «Недопёсок» или «Вася Куролесов».

«Давно безуспешно ищу ответ. Когда-то, тысячи лет тому назад, во время толстожурнального празднества девяностых, мне попался рассказ, из которого запомнилась одна фраза. Элегическое повествование идёт о герое, который мечтает об эмиграции в Австралию, и мечтает теоретически. В финале дивная фраза, которая в моём пересказе получила афористическое распространение в моём окружении, дескать: «Если не случится с ним смерти, болезни или Австралии». Откуда же это?»

Знаете, судя по интонации, это Евгений Попов — может быть, что-нибудь из его романа «Прекрасность жизни». Мне кажется, что это похоже на него. Но мой «музыкальный камертон» всё не так чист и тонок.

«Как вам нравится «Ловец на хлебном поле» в переводе Немцова? И выиграл ли Уайльд в переводе Грызуновой?»

Не хочу обижать Грызунову. Немцов и без того человек довольно обидчивый и уже довольно обиженный мною. Не хочу, понимаете. Он уже написал где-то (в своей такой манере, такой американизм у него появился): «Дмитрия забыли спросить — Быкова». Меня-то как раз не забыли спросить. Мне заказывают рецензии на него, мне задают вопросы, меня как раз спрашивают — вот в чём всё дело. Но у него, по-моему, есть некоторые проблемы не только с переводом с английского, но и с пониманием русского, потому что мою статью он совершенно не понял. Мне кажется, он просто её даже не прочёл. Поэтому я не хочу ничего говорить про Немцова, про «Ловца на хлебном поле». Ничего не собираюсь говорить про Грызунову. Зачем обижать людей, которые всё равно не изменятся, чьё мнение всё равно останется таким же?

«Всё время пытаюсь получить у вас педагогические советы, и всякий раз вы пропускаете: то ли это неинтересно, то ли сам вопрос неинтересен. Если у начинающего автора некий ступор в самом начале при поиске своего языка, при поиске своей техники, стоит ли ему для начала копировать чужую литературную технику?»

Нет, не стоит. Вы просто собьёте себе перо. Есть такой приём — говорят: «Перепишите от руки несколько абзацев из Толстого, Набокова, Лескова». Нет, это ничего не даст абсолютно. Я категорически против этой практики. Не надо никого копировать. Мне когда-то Всеволод Богданов — не тот, который председатель Союза журналистов, а журналист — он дал мне очень хороший совет: «Попробуй писать, как если бы ты писал письмо». Вот действительно пишите как будто письмо к другу — и сразу всё лишнее отсеется. Письмо — это тот жанр, когда лишнее как-то не лезет в строку; оно функционально.

«Как ещё преодолеть ступор, когда в голове крутится сюжет и отдельные фрагменты?»

Слушайте, если бы я знал, как его преодолеть, я бы его уже столько раз преодолевал. Обычно в какой-то момент просто надоедает раскладывать пасьянс — и тогда пишешь первую фразу. Попробуйте сделать так, чтобы вам надоело бояться, надоело выжидать. Сядьте и напишите первую фразу. Знаете, первые три строчки — это скучно или трудно. А потом, как пойдёт, так уже за уши не оттянешь.

Просьба не озвучивать в эфире ответ про донецких студентов. Хорошо, озвучивать не буду, но себе на память возьму. Очень интересный ответ.

«Моё ассоциативное мышление, — пишет Катя, — вывело меня кренделем вот к какой теме. Давно думаю эту мысль. Кафка опосредованно напомнил мне истории конца 80-х и начала 90-х. Моя сотрудница в 1990 году пыталась дать восьмому классу «Превращение» Кафки. И то, о чём она говорила детям (кстати, очень умным), просто не налезало на голову. Ваша мама на вашем совместном вечере тоже говорила об этом. Если нет созданных специальных для школьных учителей методических и исследовательских разработок, а учитель сам не в состоянии заниматься исследованиями, может ли он касаться этих неразработанных тем? Ведь тогда он будет находиться только в рамках своих «люблю/не люблю». Я буквально прикусываю язык, чтобы не навязать своё мнение, даже нечаянно. Как преподавать литературу без дидактики?»

Видите ли, я совершенно не боюсь навязать своё мнение. Больше того, я абсолютно уверен, что действие, как я уже говорил, равно противодействию: чем больше они со мной спорят, тем это лучше. Почему мы, учителя, должны бояться удержать от детей свои интерпретации? Вот ваша подруга не так преподавала «Превращение», как вы бы его преподавали. Я считаю, что это абсолютно нормально. Как говорит тот же Жолковский… Я ему говорю: «Я бы не стал так делать». — «Но ведь вы так и не делаете. Это я делаю». Совершенно правильный подход. Не нужно бояться. «Зачем же мнения чужие только святы?» Мне кажется, что учитель не только не должен бояться личной интерпретации, а он должен этой интерпретацией школьника заражать, подталкивать к мысли, потому что без субъективности разговор о литературе немыслим, это будет разговор о датах и цитатах.

Ну вот, всё-таки Грин победил. В следующий раз — я железно обещаю — будут Янка и Башлачёв. Больше просят Янку, потому что Башлачёв — действительно, может быть, персонаж менее романтический, а Янка — это такая трагическая гибель (непонятно — самоубийство или убийство, или вообще несчастный случай). Попробуем. Но я, конечно, прежде всего сейчас о Грине.

Грина Ахматова назвала «переводчиком с неизвестного». Для неё это было скептической оценкой, потому что Грин казался ей неоригинальным. Но мне представляется, что «перевод с неизвестного» — это самая лестная характеристика для литературы, потому что вся литература — это и есть перевод с неизвестного языка, попытка запечатлеть тайные видения. Конечно, Грин очень похож на мягкообложечную литературу 20-х, на экзотические романы о странствиях, на бесконечные переводные халтурки, которыми тогда все занимались. Но при всём при этом Грин радикально отличается. Чем?

Во-первых, Грин — это такой русский Лавкрафт (как мне кажется, гораздо более одарённый), это поэт тайны, мистики. Сам он считал себя не фантастом, но символистом. И действительно главные, лучшие рассказы Грина, такие как «Крысолов», «Фанданго», «Серый автомобиль», такие его романы, как «Блистающий мир» или «Дорога никуда», — это романы символистские, конечно, символические, и построены они на сложной системе символов.

Грин — гениальный ясновидец, мастер невероятно ярких, фрагментарных, как сны, но всегда очень убедительных и иногда очень страшных фабул. У Грина, как в «Одурманенном [отравленном] острове», например, или как в «Истребителе», всегда невозможно понять, происходит ли действие во сне, в болезненной бредовой галлюцинации или в такой сместившейся реальности.

Наверное, самый классический, самый наглядный пример — «Серый автомобиль». Но по Грину ведь как раз безумие — абсолютно нормально. Ненормален для него здравый смысл. Человек в гриновском мире всё время ходит по очень тонкой струне, по очень тонкой грани, и поистине ненормален тот, кто считает, будто мир познаваем. Мир в его необыкновенной сложности, в его пышном цветении, в его непредсказуемости (как он пишет: «Масса таинственных, смертельно любопытных уголков»), — этот мир никогда не будет рационально познаваем. И поэтому настоящий безумец — этот тот, кто думает, что он нормален. Это — обыватель. А настоящий герой Грина — это молчаливый, замкнутый поэт, странник, немного сумасшедший; тот, кто верит в абсолютную иррациональность, непредсказуемость и поэтическую сущность мира.

Конечно, этим дело не исчерпывается, потому что Грин — это ещё и человек довольно радикальных, довольно ярких, нестандартных моральных установок. Взять, например, такие его рассказы, как «Личный приём». Грин — это поэт действия. Человек не может ждать, пока его мечта осуществится; он должен осуществить её лично. И в этом смысле, конечно, даже не «Алые паруса», которые сами по себе всего лишь очень наглядный и замечательный учебник жизни… «Сделай чудо человеку — будет новая душа у него и новая у тебя», — там Грэй говорит. Но в этом смысле, конечно, самый показательный его рассказ — это «Сердце пустыни». Там герой узнал, что далеко в лесу построен город-коммуна, где у женщин глаза горят, где песни какие-то льются, где серебристые водопады. И вот он пошёл искать этот город, хотя с самого начала понял, что это обман. Он пошёл искать место для него, он пошёл его строить. Грин — действительно человек императивного действия, потому что невозможно ждать, пока тебе подбросят случай. Чудо возможно, но чудо рукотворно.

Вот в новом фильме Андрея Кончаловского «Рай» (который я всем очень рекомендую, потому что, по-моему, это выдающееся произведение), там главная героиня в финале говорит очень важные слова: «Зло может совершиться само, а для добра нужно усилие». Я не буду рассказывать, при каких обстоятельствах там она это говорит, это отдельная история, но это очень важно. Так вот, я тоже считаю, что мы должны всё время это усилие совершать. И Грин об этом усилии рассказывает. Большинство его рассказов — это ода решимости и неготовности, неспособности дальше терпеть рутину, терпеть унижение, для Грина оно немыслимое.

Надо вам сказать, что вообще жизнь Грина не баловала. Вы знаете, что он был эсером, был в ссылке, бежал из ссылки, опять туда попадал — в общем, долгое время существовал на нелегальном положении и как писатель легализовался только уже после тридцати, достаточно поздно. К 34–35 годам он заставил читателя себя помнить. Более того, публиковался в основном в дешёвых изданиях, книги выходили бумажные. Никто не принимал его всерьёз, всем это казалось каким-то романтическим вымыслом.

Но на самом деле Грин — это писатель глубочайшего психологического проникновения. Он писатель тех пограничных состояний, которые между сном и явью существуют, когда человек не знает вполне, во власти ли он собственной воли или им повелевает уже вот это несбывшееся, зов несбывшегося. Невероятная яркость красок Грина, контрастность, как в очень яркий солнечный день, контраст света и тени, зелени и желтизны, моря и берега — это всё делает его рассказы совершенно волшебными. Собственно говоря, ведь писатель не тот, кто учит нас добру (добру научить невозможно). Писатель — это тот, кто готовит нам эстетическое потрясение.

И надо сказать, что некоторые рассказы Грина, такие как, например, «Синий каскад Теллури», — они именно своей волшебной яркостью преобразуют нашу душу. Ведь Грин вообще замечательно описывает всегда жару и жажду, вот эту сушь во рту. Синий каскад Теллури — это синий, прохладный, кисловатый источник целебной воды густо-синего цвета, который бьёт из жёлтого песка в яркой, мёртвой, сухой пустыне. Одно сочетание слов, звуков — «Синий каскад Теллури» — действует утоляюще, как глоток вот этой синей кисловатой воды в жаркий день.

Грин — вообще мастер рассказов, где название не напрямую соотносится с содержанием. Например, рассказ «На облачном берегу». Вслушайтесь только, какие это волшебные слова — «на облачном берегу». Сразу видишь то, что у Матвеевой названо «старый берег, туманом заваленный». Это то, за что я так люблю, скажем, роман Абрамса и Хорста «S». Это то, за что я так люблю матвеевскую поэзию. Это то, за что я вообще люблю литературу, дающую ощущение чуда.

Грин весь построен на вере в возможность и повседневность этого чуда. Яркие его чужие города — его Сан-Риоль, Лисс и, разумеется, загадочный Зурбаган, в котором вроде как узнают Севастополь, — это всё делает его летнее чтение не просто совершенно незабываемым, не просто детским, не просто возвращает нас в детство, а это напоминает нам о возможности заново открыть мир.

Я думаю, что для освоения Россией Крыма — крымского пейзажа, крымского запаха — два человека сделали больше всех, два соседа, феодосийца: Волошин и Грин. Потому что гриновская Феодосия, гриновское побережье, которое действительно со своей кроткой нищетой, со своей скудостью, со своим трудовым, честным и не жалующимся характером, — вот это побережье сделалось не просто невероятно поэтичным и невероятно притягательным, а оно полно тайны. Грин — вообще писатель тайны, она распахивается всегда. В этом смысле увлекательность его прозы не имеет себе равных.

Грин дважды на моей памяти (может быть, есть и другие примеры в его текстах) решает сложнейшую формальную задачу: всякое описание Грина динамично, оно строится, как нарратив, как повествование. Вот два таких описания я знаю: пустой банк в «Крысолове» и сад в «Недотроге». Из «Недотроги», к сожалению, до нас дошла треть. Он не дописал роман, но в его доме-музее в Феодосии собрали все рукописи и издали, попытались реконструировать. Это должен был быть очень мрачный роман, самый мрачный его роман по замыслу. Вообще, если вы заметили, то у Грина хэппи-энды практически исчезают: в «Дороге никуда» уже нет этого хэппи-энда, совсем его нет в «Бегущей по волнам», и уж вовсе нет даже намёка на него в «Недотроге» (как она нам известна).

Но описание волшебного сада и вымышленных потрясающих растений в нём — такой травник, может быть, немножко похожий на «Манускрипт Войнича», — вот это, конечно, недосягаемый результат. Описание пустых банковских комнат, этих анфилад, этого мрака и холода на десяти (ну, может быть, меньше), на шести страницах — это надо уметь выдержать. Понимаете, Грин описывает так, что ты вместе с ним ходишь по этим лабиринтам. Он всё время на каждом шагу заставляет читателя вздрагивать. Он умеет дать ощущение тайны, которой мир окутан.

И в самом деле, когда слишком всё понятно, когда действительно человек верит, что вот нельзя летать без крыльев, а вдруг на его глазах некто отрывается от земли и начинает носиться по кругу, — вот здесь, пожалуй, и кроется страшная месть Грина реалистам. Грин умудряется описать это реалистичнее, чем иной реалист опишет охоту или бессмысленную работу. Помните, как Шкловский говорил: «У Гоголя чёрт входит в избу — верю. У Зозули учитель входит в класс — не верю». Ну, может, он не Зозулю имел в виду, Царствие ему небесное, Зозуля всё-таки был хороший прозаик и очеркист. Но феномен Шкловским назван абсолютно верно. Когда Грин описывает свои чудеса и тайны, они так ярки, что достоверны. А когда читаешь советский производственный роман, то не веришь ни единому слову.

Какие тексты Грина я бы мог посоветовать в первую очередь? Я меньше люблю такие его оптимистическое, может быть, даже несколько честертонианские рассказы, как «Отшельник Изумрудного мыса [Виноградного пика]». Вы знаете, даже такая его поклонница и такой верный его знаток как Матвеева, говорит что Грин иногда всё-таки сюсюкает. Ну, Тави Тум, как бы к ней ни относились, — это розовая героиня. И вообще женские образы удаются ему не всегда. У него довольно много этих идиллических розовых героинь. Хотя девушка из «Синего каскада Теллури», или из «Позорного столба», или из «Кораблей в Лиссе» — это потрясающе, конечно. Понимаете, человек, который никогда не видел звёзд над кипарисами, очень много потерял. Это олеография, это пошлость, это всё что угодно, но без этой, может быть, даже пошлости иногда действительно наш опыт не полон.

Я думаю, что лучший рассказ Грин, помимо «Ста вёрст по реке», которые я рекомендую всем страстно, помимо «Словоохотливого домового» или «Трагедии плоскогорья Суан», или, само собой, «Крысолова», «Фанданго» и «Серого автомобиля», — я думаю, что лучший рассказ — всё-таки «Корабли в Лиссе». Второй раз так не напишешь. И если у вас сейчас нет отпуска, а вам в него хочется, то прочтите «Корабли в Лиссе» — вы ощутите себя на берегу.

Вот это и есть тайна литературы, задача литературы — так ярко описать счастье, чтобы оно сделалось заразительным. Многие описывали горе, а Грин умеет описывать счастье — и мы счастливы, его читая. Как говорил он сам, постукивая себя по лбу: «Когда Грину нехорошо, он уходит сюда. И там хорошо». Вот этого я вам и желаю.

Услышимся через неделю.


Напишите нам
echo@echofm.online
Купить мерч «Эха»:

Боитесь пропустить интересное? Подпишитесь на рассылку «Эха»

Это еженедельный дайджест ключевых материалов сайта

© Radio Echo GmbH, 2024