Купить мерч «Эха»:

Один - 2016-08-18

18.08.2016
Один - 2016-08-18 Скачать

Д. Быков

Добрый вечер, доброй ночи, дорогие друзья! «Один» — в студии Дмитрий Быков.

И мы с вами сегодня устроим себе за три часа две лекции, потому что равное количество заявок — 21 на Газданова и 23 на Надежду Мандельштам — пришло в течение этой недели. Мне приятнее говорить про Надежду Мандельштам, потому что, в общем, Газданов никогда не был героем моего романа. Но я понимаю примерно, почему к нему сейчас такой интерес, и об этом мы поговорим тоже. Я начну с Газданова в третьем часе, а закончу Надеждой Яковлевной Мандельштам, потому что она мне и ближе, и писал я о ней довольно много, и, надо сказать, читал её гораздо вдумчивее. Поэтому мы первые два часа отвечаем с вами на вопросы, а вторые два… то есть третий (пока четырёх у нас ещё нет, слава богу) попробуем посвятить вот этим двум — во многом противоположным, во многом сходным — как их называют, «великим русским экзистенциалистам XX века».

Меня многие спрашивают, будет ли и дальше три часа. Я бы хотел. Как вы — не знаю. Мне вот это наше заочное общение даёт чрезвычайно много.

Несколько вопросов: собираюсь ли я отвечать на колонку Игоря Яковенко? Он меня всё время называет «писатель Быков», «поэт Быков». Собираюсь ли я отвечать на колонку читателя Яковенко «Против ЛОМа нет приёма»?

Собственно какой смысл на неё отвечать? Понимаете, всегда в русском либеральном (или правозащитном, или диссидентском) движении есть некоторое количество людей, которые учат жизни своих единомышленников и коллег. Вот господину Яковенко… читателю Яковенко показалось, что я дезертирую из протестного движения, когда говорю, что надо вырыть себе убежище и там переждать торнадо. Но ведь это же не универсальный совет. Это не значит, что не надо ходить на митинги. Ходить на митинги надо, когда они есть. Сейчас не время для уличной борьбы, сейчас эпоха реакции. Сейчас важно сохранить себя до других времён и переждать вот это ледяное железное наступление.

Ну а то, что он называет меня, скажем, «Лидером Общественного Мнения» и употребляет аббревиатуру ЛОМ, и ему это кажется очень смешным… Я могу назвать его в ответ «Критически Объективным Наблюдателем Динамики Общественного Мнения». Вы можете сами сложить аббревиатуру, если вам это интересно. Но от такого обмена остротами, по-моему, никому лучше не становится.

Мне вообще не очень нравится, когда нападают на единомышленников. Я — лёгкая добыча. Мне кажется, что читатель Яковенко поступил бы гораздо разумнее, если бы весь свой пыл направил на людей, которые действительно утверждают, что в путинской России никогда не было так хорошо, как сейчас, что патриотизм — единственная достойная национальная идея. Ну, много можно наговорить хороших вещей. Просто хотелось бы, чтобы мы не растрачивали пыл по пустякам. Потому что меня в дезертирстве обвинить очень трудно. На митинги, когда они есть, я хожу, стихи политические, кроме лирических, продолжаю писать, колонки публикую в «Профиле» и «Собеседнике». То есть, в общем, я своих позиций-то не меняю. Ещё раз говорю: в этом смысле я чрезвычайно лёгкая мишень, потому что с оппозиции в России можно сделать всё что угодно. И когда она аутоиммунным способом начинает уничтожать саму себя, то это и недостойно, и мелко, и как-то напоминает постоянное подчёркивание своей белоснежности. Читатель Яковенко, мы знаем, что вы белоснежный человек! Дай вам бог здоровья.

«Дмитрий Львович, мне запомнилась фраза из стихотворения Александра Кушнера: «Смерть — это кем-то обобранный куст ежевики». Вам дорог поэтический мир Кушнера? Расскажите об этом».

Я много говорил о Кушнере. Мне дорог его поэтический мир и не только. Я не очень понимаю, что такое поэтический мир. Ну, скажем так: мне симпатичны пейзажи его стихов, его мысли, его настроения. Мне вообще представляется (как я уже об этом говорил много раз и не боюсь повториться), что 70-е годы в России дали трёх крупных поэтов: Кушнера, Кузнецова и Чухонцева. Продолжали работать очень ярко шестидесятники. Ярче других, на мой взгляд, — Окуджава и Вознесенский. Для Евтушенко 70-е годы были во многом потеряны. Он обрёл себя, мне кажется, позже, как-то старость придала ему силы трагизма. А вот лучший сборник Вознесенского — это «Соблазн». Лучший сборник Окуджавы — это «Март великодушный». Но главные поэты 70-х — это всё-таки вот эти трое. И у каждого своя трагедия.

Что касается Кушнера, то он решил в своё время… Это сознательное, как мне кажется, волевое решение. Хотя я хорошо его знаю, но не берусь утверждать, в какой степени он это рефлексировал, в какой степени он формулировал это для себя, но мне представляется, что это было решение волевое. Он решил отказаться от русской поэтической традиции нытья, и у него начался примерно с «Таврического сада» период лирики счастливой. И в этом смысле он действительно (я не говорю сейчас о масштабах) очень благородно уравновешивал Бродского, который замечательно артикулировал презрение, надменность, одиночество. Кушнер не побоялся стать счастливым. Мы знаем, что несчастные всегда в русской поэзии (и вообще в поэзии) находятся в преимущественном положении, в сильной позиции, а он не побоялся заявить:

Нет ли Бога, есть ли Он, — узнаем,

Умерев, у Гоголя, у Канта,

У любого встречного, — за краем.

Нас устроят оба варианта.

Вот это очень гордая позиция — там, где его раньше не устраивал ни один. Понимаете, ведь ранний Кушнер — это поэт трагический, поэт зудящего неблагополучия, острого, но скрываемого недовольства, поэт желчный. Как замечательно сказала о нём Слепакова:

Ты, о мальчик ущемлённый,

Вечно млеющий и злой,

Вечно тлеющий, бессонный

Уголь, подёрнутый золой.

Вот это ранний Кушнер, Кушнер примерно лет до сорока. А потом начинается, конечно, не то чтобы сплошное благорастворение воздухов, но начинается гораздо большая, гораздо более открытая приязнь к миру, гармоническое с ним примирение. Это тогда очень хорошо отметила Лидия Гинзбург в рецензии на кушнеровский сборник «Дневные сны». Это действительно дневные счастливые сны, поэзия петербургского лета. Петербург ведь не только город тружеников, а это город рекреаций, садов, фонтанов, свободного времени, больших воздушных пространств, невской перспективы.

И вот в Кушнере появилась эта радость — кстати говоря, ничуть не самодовольная. В России есть поэты самодовольной, такой демонстративной, нагловатой радости, но это не самое частое и, в общем, не самое приятное явление. А кушнеровская радость — смиренная, благодарная, полна тонко чувствуемого, неотступного трагизма бытия. И поэтому я очень люблю его сборники 80-х годов: «Живую изгородь», упомянутый уже «Таврический сад», в котором много трагедии, но много и радости. И, конечно, в 90-е годы — в «Летучей гряде», например — там есть совершенно превосходные стихи.

Другое дело, что у Кушнера есть тоже очень уязвимый принцип многописания. Он говорит, что стихи — это как пыль, которая скапливается на полу, на диване, на столе, и вот надо как-то её разгонять. И действительно он снимает этот слой. Дневник впечатлений, каких-то наблюдений — иногда мелких, иногда случайных. Но в этом есть и своего рода тоже благородство, потому что он держит музу в тонусе, он не позволяет себе провисаний, пауз (всегда, кстати говоря, для поэта очень мучительных). Вот мало кто знает, как мучительно для поэта не писать. И поэтому многие, когда они не слышат божественного звука, они просто заполняют бумаги белым шумом. Ну не транслируется мысль. Что поделаешь?

Кстати, тут тоже меня спрашивают сразу же о Кушнере: ритор или транслятор? Нет, Кушнер — ритор, конечно, в том смысле, что он поэт мысли, напряжённо ищущий. Он всегда знает, что он хочет сказать. Но вот в чём дело. Как и все такие питерские невротики (а он, безусловно, в высоком и в хорошем смысле слова невротик, интуит, человек очень чуткий к настроениям и к запахам воздуха), он болезненно чуток к атмосфере, и поэтому… Как бы это сказать, как бы это сформулировать? Он всегда знает, что он хочет сказать, конечно, но интонацию свою определяет не он.

Д.Быков: Учитель не имеет права влюблять в себя; учитель должен учить, а любить — это не его дело

Вот заметьте, это интересный момент (мне это, кстати, раньше не приходило в голову): в очень многих счастливых, демонстративно радостных стихах Кушнера звучит такая тоска иногда, такая надрывная лирическая нота! Как в одном его позднем стихотворении «Я сейчас заплачу». Ничего страшного в стихах не происходит, и более того — он не жалуется никогда. Ему есть на что пожаловаться (как мы знаем, «старость не для слабаков»), но он никогда ни на что не жалуется. А между тем, в стихах всё громче, всё трагичнее, всё надрывнее звучит вот эта нота лирическая, неописуемая, иррациональная нота глубокой тоски, глубокой, почти детской тоски.

И вот за это я его люблю особенно — за то, что его радость всегда не более чем фигура прикрытия. Потому что под этой тонкой коркой, под этой бронёй тонкой и бумажной всегда бьётся, клокочет трагическая лава жизни. Как он собственно сам сказал:

А в-третьих, в-третьих —

Смерть друзей,

Обычный ужас жизни всей,

Любовь и слёзы без ответа,

Ожесточение души,

Безмолвный крик в ночной тиши

И «скорой помощи» карета.

Вот этот фон жизни никуда не девается. Кушнер написал когда-то гениальные восемь строчек:

Больной неизлечимо

Завидует тому,

Кого провозят мимо

В районную тюрьму.

А тот глядит: больница.

Ему бы в тот покой

С таблетками, и шприцем,

И старшею сестрой.

Вот это выбор между двумя невыносимостями, такие две страшные картины, из которых не знаешь, какая лучше. Кстати, это и написано очень хорошо.

Мне в Кушнере… Ну, это мини-лекция, я очень коротко могу о нём только сказать. Я надеюсь, к его восьмидесятилетию мы поговорим подробнее, в сентябре. Но мне очень дорого это постоянное сознание клокочущего ужаса жизни под тонким слоем умственной, умозрительной радости. Меня спрашивают, какое моё любимое стихотворение Кушнера. Совершенно однозначно — «Сентябрь выметает широкой метлой». Сколько бы я его ни читал, я плачу горькими слезами.

«Один из ваших учеников вам пишет с волнующим и важным вопросом. Вы говорите о новых нарративных техниках в поэзии [прозе], но так и не упомянули о новых поэтических техниках. Я понимаю, что сейчас время нового символизма, но всё-таки стоит писать молодому поэту? Заодно скажите о предсмертном исследовании Бродского пушкинского неоконченного текста «История села Горюхина».

Мне надо перечитать то, что Бродский об этом писал. По-моему, это в книге «О скорби и разуме», но я не уверен. Мне надо посмотреть, где это напечатано. Если подскажете, буду рад. Я текст этот знаю, но его надо читать внимательно.

А теперь — что касается новых поэтических техник. Владимир Новиков в своей рецензии на учебник Дмитрия Кузьмина «Поэтика» [«Поэзия. Учебник»] наметил некоторые новые особенности поэтического дискурса, поэтического нарратива, если угодно: его прерывистость, отсутствие чёткого образа автора… Что-то ещё там было про будничность, не помню, сейчас точно не скажу, но там намечено. Это применимо к очень небольшому количеству людей, пишущих в совершенно определённом духе. Это те герои, о которых Дмитрий Кузьмин пишет в своём учебнике «Поэтика». Русская поэзия давно и далеко не сводится, слава тебе господи, к кругу адептов и персонажей Дмитрия Кузьмина. У этого человека есть свои несомненные заслуги. Наши с ними точки зрения на литературу абсолютно исключают друг друга, и прежде всего, вероятно, потому, что всё-таки для меня литература — это не только средство самоутверждения и утверждения своей группы. А никаких более чётких эстетических критериев у Дмитрия Кузьмина я, увы, обнаружить не могу — именно потому, что он объединяет людей по принципу их личной лояльности, как мне представляется. Он, разумеется, в ответ возразит, что он объединяет их по принципу новаторства разнонаправленного, а Быков — это принципиальная архаика, журнальная поэзия и фельетонист. Мне это всё слышать довольно смешно. Но, как вы понимаете, без полемики и без конкуренции литература не живёт.

Что я считаю главными чертами новой поэтической манеры? Во-первых, всё-таки поэзия, как и все другие жанры, эволюционирует в сторону слияния, в сторону синтеза, в сторону слияния с другими жанрами и техниками. Появляется очень интересный прозопоэтический нарратив — рассказы в стихах. В этой области очень интересно работает Мария Степанова. Раньше в этой же области работал покойный Вадим Антонов, Царствие ему небесное. Очень много для этого делал Дидуров и так далее. Ну, Маркес для этого, вообще-то, много делал, потому что самый лучший, по-моему, нарратив XX века — это всё-таки продолженный, кстати, опыт Андрея Белого, это «Осень патриарха». Вот это не поймёшь — поэма это или проза.

Кстати, умер Денис Медведев, Царствие ему небесное, мой любимый фотограф и близкий друг, петербургский замечательный жанрист и мастер портрета. Я думаю, лучшие портреты он делал из ныне живущих фотографов. Ну, разве что Азарова могу я рядом с ним поставить. Денис был человек не очень известный, но любимый в среде профессионалов. Так вот, меня поражало, что любимым автором Медведева был всегда Андрей Белый. При том, что Медведев был такой подчёркнуто простой человек, без специального образования, но вот Белый с его невероятно яркой напористой визуальностью был его любимым писателем. Он открыл его для себя чисто случайно — ему попалась в руки книга «Андрей Белый: Проблемы творчества». Он ещё не самого Белого прочёл, а книгу о нём. И ему это стало так интересно, что он стал постепенно читать «Маски», «Москву под ударом», «Котика Летаева». Он говорил: «Это и не стихи, и не проза. Это то, что теперь будет».

И я тоже думаю, Это то, что, кстати говоря, из поэтов XX века делали очень хорошо Оболдуев, например (первоклассный, на мой взгляд, поэт), Кедрин и так далее.

Второе направление, которое мне тоже кажется очень важным. Это чисто техническая вещь, но всё-таки из всех посевов, сделанных Пушкиным, из всех семян, которые он бросил, мне самым интересным кажется его поздний интерес к дольнику, к акцентному стиху — его «Песни западных славян», фольклорные стилизации. Ведь «Песни западных славян» на самом деле… Ну, в XX веке, пожалуй, более или менее удачные попытки продолжить такой нарратив были только у Шенгели в поэме «Повар Базилевса», которую я вам горячо рекомендую. Интонация совершенно новая, особенная. В общем, это интонация не просто эпическая, не просто спокойная, а это ещё и слёзная интонация бродячего певца. Ведь «Гузла», которую переводил Пушкина, которую Мериме стилизовал под таинственного несуществующего бродячего певца Иакинфа Маглановича, — это именно песни бродячих исполнителей, в которых, помимо триумфа победы, всегда присутствует жалоба, слёзная мольба.

И вот в пушкинском позднем дольнике есть это сочетание мольбы и триумфа. Это довольно ценная вещь. Мне кажется, что сейчас это только начинает разрабатываться по-настоящему. Стих, которым так прекрасно владел Аверинцев… Например, его гениальное, по-моему, стихотворение «Но ты говоришь: довольно…». Очень интересно экспериментирует Седакова в этом направлении, у которой тоже всегда есть эта слёзная интонация. Она может писать в рифму, но она предпочитает вот эту фольклорную прозу. Это, по-моему, очень точно.

Третья вещь, которая кажется мне… Действительно здесь я совпадаю с Новиковым в своих догадках. Мне кажется, это некоторое размывание авторского образа или, по крайней мере, его множественность. Современный поэт очень редко говорит от собственного лица. Это, может быть, и плохо, мне это не нравится. Я-то стараюсь говорить, по старинке, от собственного. Но размывается повествователь, размывается так называемый «агент письма»; лирический герой становится множественным, звучит не один голос, а хор — как, например, это бывает часто у Барсковой. Это очень интересно.

Д.Быков: Реакция отторжения — показатель, что вы сумели нажать на кнопку, на которую ещё никто не нажимал

Можно ещё другие какие-то вещи называть. Из чисто технических, мне кажется, интересно возвращение к разностопности, к такой несколько грибоедовской. Ямб и хорей никуда не денутся, как тот же Кушнер предсказал, без них невозможно, но стопность их будет количественно меняться, длина строки будет меняться — как было у того же Кушнера в замечательном стихотворении «Крылья бабочка сложит»:

Радость крылья сложила

И глядит оборотной, тоскливой своей стороной.

Чем душа дорожила,

Стало мукой сплошной.

Это придаёт такое дыхание, дробностью такую, делает стихи похожими то ли на бородку ключа, то ли на живую изгородь, на неровную, волнующуюся какую-то линию.

И, конечно, мне кажется важным, что есть такая трудноуловимая и трудноопределимая тенденция — это такая жажда новой простоты. Не примитива, нет, а новой простоты. Вот гениальный, по-моему… Меня часто ругают за злоупотребление словом «гениальный», но последние стихи Андрея Добрынина про стрелка и охотника (они появились только что в Facebook) — это высочайший пример вот этой новой простоты. Я всегда считал Добрынина самым талантливым не только из маньеристов, а вообще из поколения. Он старше меня на десять лет. Вот из этого поколения я его считаю наряду с Веденяпиным самым интересным явлением.

И, конечно, для меня новая простота, лёгкость, вот эта незамутнённость — это идеал недосягаемый, потому что мне как раз кажется всегда, что я пишу, может быть, слишком густо, у меня слишком много мыслей, слишком много рацеи. Это не всегда хорошо. А вот отказ от мысли в пользу какого-то свободного дыхания, в пользу песенности — это, мне кажется, очень важная тенденция. Потому что такая густота и плотность стихового ряда, когда надо три раза перечитывать строку, чтобы понять, что собственно автор туда хотел впихнуть — вот то, чего так много у поздней Цветаевой, когда она говорит, что «единицей стиха становится даже не слово, а слог», — мне кажется, это поэзии вредит. Вот сейчас есть какое-то возвращение к песенности.

Поэтому если вас интересует, как сейчас писать… Но это нельзя себе навязать. Как замечательно сказал тот же Жолковский: «Вы не можете придумать новую гармонию, но можете её услышать». Вот новая гармония — мне кажется, это что-то совсем простое. Ну, как «Колыбельная» у Бродского была. Я не знаю, как какие-то самые простые стихи у Твардовского — там, где он не рвётся рассуждать, диагностировать или передавать народную речь, а там где… «В конце моей жизни [На дне моей жизни], на самом донышке» или «Памяти матери» («Перевозчик-водогрёбщик»), потрясающее стихотворение, слёзное, или «Как неприютно этим соснам в парке» — ну, какие-то вот простые вещи. Мне кажется, возрастает ценность простых вещей.

«Вы ещё не договорились с Веллером?»

С Веллером я не договорился, потому что Веллер… То есть я договорился, что он придёт, но он придёт после 30 сентября, потому что он вернётся в Москву к ММКВЯ, к [Московской международной книжной] выставке-ярмарке. А вот с кем я точно договорился — к нам 2 сентября, через две недели, придёт Денис Драгунский. Придёт по двум причинам. Во-первых, он один из моих любимых друзей и собеседников. Во-вторых, я считаю его очень большим писателем.

И он сейчас выпустил книгу совершенно неожиданную. Я вот её читаю и просто захлёбываюсь недоумением на каждой странице. «Драгунский написал роман» — уже смешно, да? Человек, который всю жизнь пишет рассказики по одной страничке. Написал роман, который называется «Дело принципа». И роман этот именно о деле Принципа, то есть о Гавриле Принципе, о начале Первой мировой войны и об Австро-Венгрии. И роман вдобавок от женского лица, и вдобавок — остросюжетный, криминальный, такой полупародийный. И я совершенно поражён, как неожиданно из Дениса вдруг выскочила какая-то совершенно новая авторская ипостась. Я не могу сказать, что мне это нравится, но мне это безумно интересно… То есть, конечно, мне нравится, но это безумно интересно! Мы будем это обсуждать. И вот здесь вы услышите достаточно жёсткую полемику, я чувствую. К тому же я Денису всегда очень рад.

«Что вы будете делать в Екатеринбурге?»

В Екатеринбурге я буду 24 августа представлять книжку Данилевского «Дом листьев», которая там вышла в издательстве «Гонзо». Тут многие пишут, что перевод мой. Неправда. Моё предисловие и перевод примерно первой четверти. Дальше я, так сказать, это передал людям более, на мой взгляд, профессиональным. Да у меня и времени не было. Ну, она не такая большая книга. Там очень разреженное пространство. Там есть страницы, где вообще одно слово, а есть совершенно пустые. Ну, это так придумано. А есть, наоборот, невероятно густо заполненные информацией. Кроме того, я там вечером в «Ельцин-центре» отчитаю такой поэтический цикл, поэтическую книгу, которая раньше называлась «Счастье», ещё в момент подготовки этого дела, а теперь называется «Если нет». И буду там читать стихи, которые я написал в августе на даче и которых набежало довольно много.

Услышимся через три минуты.

РЕКЛАМА

Д. Быков

Возвращаемся к нашему диалогу. Дмитрий Быков — «Один» в студии.

«Как вы реагируете на критику, если человек, которого вы любите и уважаете, говорит, что ваша новая книжка не ахти? И в целом, насколько писатель зависит от мнения близких ему людей?»

Понимаете, я сам всегда, к сожалению, знаю, когда ахти, а когда не ахти.

«Ты сам свой высший суд; // Всех строже оценить умеешь ты свой труд»

[«Поэту», Пушкин]. Это не моя личная прекрасная особенность, а это условие работы всякого более или менее профессионального художника. Для меня, как вы знаете, слово «профессионал» не ругательное. «Мастер», «штукарь» — ругательное, а «профессионал» — не ругательное. Всегда знаешь. Иногда бывают у меня минуты слабости, когда я пишу не очень хорошую вещь — и тогда я болезненно завишу от чужого мнения. Но если я знаю, что у меня получилось, то меня не переубедит никто. Это полезная вещь, потому что, когда у вас действительно получилось, ваша книга, ваше стихотворение, как правило, раздражает, вызывает злость. Почему? Потому что вы попали на что-то новое, вы вызвали сопротивление. Действие равно противодействию. Вот если вас хвалят — это повод задуматься, это предлог как-то отрефлексировать. А если вы встречаетесь с резким раздражением — значит, у вас получилось.

Д.Быков: Роулинг пользуется сказочным антуражем для того, чтобы высказаться о новой реальности. Роулинг — глубочайший реалист

Я вспоминаю, что почти всегда столкновение с настоящим искусством вызывало у меня ожог и поначалу резкое неприятие. Так было с прозой Петрушевской, например (она и сейчас у меня иногда такой же ожог вызывает). Так было с некоторыми текстами Пелевина. Я помню, с каким раздражением я сначала отнёсся к «Generation», а потом мне эта книга стала казаться одной из лучших у него. Так было с некоторыми стихами разных людей — со стихами Юрия Кузнецова, например. То есть реакция отторжения — это показатель того, что вы, как говорила Ахматова, «поймали одну из сотых интонаций» (то есть из тех, что встречаются раз в 100 лет), вы сумели нажать на кнопку, на которую ещё никто не нажимал.

«Что вы думаете о книге Ивана Ильина «О сопротивлении злу силою»? Это интересный спор с Толстым? Кто, по-вашему, был прав?»

Это не с Толстым спор. Это на самом деле, конечно, спор с Бердяевым, с Мережковским, со значительной частью русской эмигрантской интеллигенции. Я не люблю книгу Ивана Ильина. И вообще Иван Ильин — невзирая на то, что это прекрасный мыслитель, замечательный историк немецкой философии, прекрасный знаток античности и так далее, прототип, кстати, известной картины «Мыслитель», один из героев, там он с Флоренским беседует, нестеровской картины, — при всём при этом мне не нравится Иван Ильин. Я имею право на это мнение. Он очень нравился крупным русским силовикам периода пятого-десятого годов, пока его не сменил Фёдор Достоевский, на которого идёт сейчас такая мода, которого так сейчас принято цитировать, наш главный «бесогон». Но при всём при этом, к сожалению… Я имею в виду именно Достоевского как главного гонителя бесов, а остальные так на его фоне.

Так вот, мне представляется, что Иван Ильин при всех своих экивоках — при всех своих реверансах в сторону русской гуманистической традиции, — он всё-таки идеолог не просто архаики, а идеолог дикости. Я очень его люблю как именно описателя собственных интуиций, собственных тайных догадок, состояний, он замечательный хроникёр своего духовного развития, но как теоретик он мне глубоко враждебен. И книга его «О противлении злу силою» замечательно отрецензирована и, рискну сказать, разоблачена в его полемике с Бердяевым.

Я вообще считаю, что в XX веке (я много раз об этом говорил) было три великих полемики. Полемика Мережковского и Розанова, отразившаяся в статье «Свинья матушка» Мережковского, — полемика о русской истории и русском пути. Я не люблю Розанова. Мне кажется очень аргументированным и точным то, что Мережковский ему возражает. Полемика Ильина и Бердяева о книге Ильина. И одна полемика, растянувшаяся на три — три полемики Солженицына с либералами: с Померанцем, с Синявским и Сахаровым. Вот эти споры либералов и консерваторов — при том, что они находились в одной лодке, при том, что Сахаров и авторы сборника «Из-под глыб» одинаково были вытеснены в подполье, — это наиболее принципиальные русские споры. Подпольность, конечно, им сильно повредила, но мне кажется, что такие тексты, скажем, как статья Синявского «Чтение в сердцах» и статья Солженицына «Наши плюралисты», — это и есть предвидение, предсказание всего, что мы сегодня переживаем. Я вам очень рекомендую это почитать.

И я счастлив, что позиция Ильина сегодня так скомпрометирована. Понимаете, эта бродившая в русском организме хворь, которую иногда называют «рашизмом» (на мой взгляд, неосновательно), а другие называют её «архаикой», а третьи — «культом силы» и так далее… Ну, для неё ещё не высказано определение, но эта хворь, бродившая в русском организме очень давно, из подполья вышла на поверхность, её стало видно. И более того — она обрела возможность прямого политического действия. Она, по сути дела, рулит. Вот то, что её стало так видно — это великая наглядность нашего времени. И то, что и в какой-то момент Ильин стал знаменем вполне определённых сил — это прекрасно, потому что сразу стало понятно: вот тут по плодам можете узнать их.

«Знакомы ли вы с романом Сюзанны Кларк «Джонатан Стрендж и мистер Норрелл»? Если да, как вы соотносите его с творчеством Роулинг? Насколько сильно влияние на них Диккенса?»

Влияние Диккенса колоссально сильное на всю британскую литературу. В общем, вся она вышла из него. Что касается соотношения этого действительно славного и по-своему остроумного романа с книгами Роулинг — могу ответить. Роулинг пользуется сказочным антуражем для того, чтобы высказаться о новой реальности и чтобы эту реальность зафиксировать. Роулинг — глубочайший реалист. Она, конечно, талантливый и изобретательный сказочник, но её сказочный мир так продуман, проработан, так реален, в нём так мало произвольности и много тонко продуманных связей, что как-то язык не поворачивается назвать её «мастером фэнтези». А вот роман Кларк — это чистое фэнтези, и очень хорошее.

Д.Быков: Роулинг пользуется сказочным антуражем для того, чтобы высказаться о новой реальности. Роулинг — глубочайший реалист

«Приветствую, Дмитрий Львович! Читал ваш сборник «Календарь», а конкретно статью об Ольге Форш и её романе «Сумасшедший корабль». Там вы вначале упоминаете «Одеты камнем», причём характеризуете её как одну из лучших русских книг XX столетия. И как это иногда бывает — стоит о чем-то узнать, как оно тут же бросается в глаза, — да, совершенно верно, дорогой jovibovi. Это называется «библиотечный ангел». — Оказалось, что в родительской библиотеке с давних пор есть томик Форш с «Одеты камнем» и «Радищевым», — там ещё «Михайловский замок». — Прочитал. Впечатлило! Как богата русская литература! В ней среди малоизвестных авторов есть такие, которыми бы гордилась любая другая. Отсюда и вопрос. Расскажите об этой книге так, чтобы зацепить тех слушателей, которые её не читали».

Видите ли, какая вещь? Ольга Форш была… Сама она, как вы знаете, вывела себя под именем Долива в романе «Сумасшедший корабль». Она была действительно на фоне русского Серебряного века, ну, крепкий беллетрист, как тогда казалось. Но вот действительно упал какой-то луч на русскую литературу в начале 20-х — и появились же не только серапионы, а появилась вообще вся гофманианская, мистическая, сюрреалистическая петербургская литература времён ДИСКа (Дома искусств). Просвечивающая, уже как бы не столько отражающая наши взгляды, сколько уже позволяющая проникнуть за изнанку жизни, просвечивающая, поредевшая реальность 1921 года позволила увидеть какие-то действительно иррациональные страшные механизмы, какие-то крутящиеся шестерёнки мира. Отсюда гениальные фантастические рассказы Грина этой эпохи (например, «Крысолов»). Отсюда Ольга Форш. Отсюда фантастические сочинения Куприна — такие как, например, придуманная ещё во время революции и написанная уже в эмиграции «Звезда Соломона» (она же «Каждое желание»). Вот появление этой фантастики было отражением фантастического мира. Главной темой стало безумие.

И роман Ольги Форш «Одеты камнем», с которого началась её собственная историческая романистика… До этого она была обычной бытописательницей, её уже сорок лет было, за сорок. Ольга Форш — действительно один из вот этих живописателей петербургского безумия. Она наследует там двум традициям сразу. Одна — это «Записки сумасшедшего». Она описывает действительно историю медленно сходящего с ума провокатора, который когда-то… Он доживает в голодном нищем Петербурге 1919 года. Когда-то он сдал Михаила Бейдемана, революционера, который просидел в одиночном заключении, в одетом камнем равелине, больше 20 лет и сошёл с ума. И вот теперь он сам сходит с ума, воображая себя его таким антиподом, страшным двойником. Ему кажется, что Михаил и Сергей сливаются в одну личность под именем Миргил. И вот он галлюцинирует, пытаясь представить состояние этого погубленного им юноши, этого молодого молдаванина, который ни в чём ни сном ни духом не виноват — ну, кроме того, что он такой наивный романтический идеалист.

Это история такого русского Эдмона Дантеса. Но если граф Монте-Кристо в страшном своём заключении (может быть, отчасти благодаря аббату, может быть, отчасти благодаря своей крепкой корсиканской закваске) не сошёл с ума, то вот Михаил Бейдеман превратился в страшного, такого клокочущего, бьющего себя локтями по бокам человека-птицу. Это очень страшные страницы романа, их невозможно читать без ужаса. Понимаете, это же было время разоблачения провокаторов, время разоблачения стукачей, когда многие из них подвергались запоздалому возмездию. И, конечно, с этим Сергеем, главным героем-повествователем «Одеты камнем», произойдёт что-то подобное, но он успел покончить с собой — выпрыгнуть из окна, потому что он вообразил, что он будет теперь летать над городом, тоже вот такой безумной птицей себя вообразил. Помните, там лейтмотивом идёт фраза: «А над городом плавно Миргил». Довольно страшная такая история безумия.

И вот Форш подчеркнула очень важную вещь: ключевая фигура в истории Русской революции — это провокатор, стукач, доносчик. Почему так получается? Почему о провокаторе написана и андреевская «Тьма» или «Бездна»? Почему о провокаторах пишет Савинков постоянно? Почему провокатор — ключевой персонаж Зинаиды Гиппиус, скажем, «Чёртовой куклы»? Почему Азеф — такой важный герой, и герой, кстати, замечательного очерка Алданова? Почему «Карамора» — лучший горьковский рассказ о революционерах? А это хроника именно предательства. Да это потому происходит, что Азеф, Малиновский или другие знаменитые провокаторы (возможно, и Богров, кстати), они стоят над охранкой и над русским освободительным движением, они выше и тех, и тех. Они как бы такие сверхчеловеки. На самом деле недочеловеки, конечно. Ну, у них нет морального чувства. Помните, Карамора горьковский всё время пытается определить границы своей аморальности, безнравственности — и никак Бог ему не показывает эти границ. Он видит над собой во сне плоское и жестяное небо — и такая же плоская и жестяная у него душа.

Вот об этих людях без совести очень много тогда написано. Вот совесть настигла героя «Одеты камнем» поздно, когда ему уже 70 лет. А ведь на самом деле, когда он сдавал, когда он выступал как провокатор… А он сдавал ещё и из-за ревности, потому что девушка, которая ему нравилась, была влюблена в Бейдемана, он был счастливо влюблён. В общем, когда он его сдавал, у него ведь совести не было, а наоборот — он наслаждался своей аморальностью. Вот о психологическом изломе фигуры доносчика и провокатора тогда писали многие. И это интересная тема.

И вообще какую диссертацию можно было бы написать — «Образ провокатора в русской литературе», потому что Русская революция порождала два типа недоумков, скажем так: фанатичные, безусловно добрые, но абсолютно недальновидные идеалисты и такие же страшные расправщики, которые сидели в охранке. Но были тонкие провокаторы, которые считали себя умнее двух этих категорий. Так, к сожалению, бывает везде. Только почему-то именно в России в образе провокатора есть какой-то особенный трагизм. Поэтому — почитайте.

Ну и плюс к тому «Одеты камнем» — это действительно очень здорово написано. Ольга Форш часто писала от мужского лица. И действительно в этой женщине было какое-то удивительное чувство истории — совершенно мужское, циничное, жёсткое, без всяких заблуждений, без идеализма. Это не значит, что женщины все сплошь идеалистки, а это значит просто, что для Ольги Форш в принципе нет иллюзий, поэтому она сумела так трезво, так здраво написать о Радищеве.

Д.Быков: Форш подчеркнула важную вещь: ключевая фигура в истории Русской революции — это провокатор, доносчик

«Всем известны ваши литературные учителя, а также ваши литературные ученики, — хорошо бы, как бы так, — но это люди, с которыми вы лично знакомы. Как бы вы отнеслись к незнакомому человеку, который считает вас своим заочным литературным учителем?»

С восторгом бы я к нему отнёсся, дорогая моя! Мне тут, кстати, один автор написал такое какое-то очень неприятное по тону, поучающее письмо. Ну, видно, что он намного меня старше. И он меня всё время предостерегает от создания секты, от того, что секта моих реальных или моих заочных учеников — это люди, которых я слишком люблю и тем развращаю. «Учитель, — пишет он мне, — не должен любить учеников, он должен их учить». Николай, дорогой мой, это вы просто цитируете мою статью (которая, кстати, есть в сборнике «Календарь»), где и сказано, что учитель не имеет права влюблять в себя; учитель должен учить, а любить — это не его дело.

Я не могу, к сожалению, избавиться от личного, человеческого отношения к моим ученикам, но это всё вне учёбы или после неё. Я с ними, естественно, сближаюсь. Я с ними дружу. Я с ними, случается, выпиваю. Хотя я и не пью, но я смотрю, условно говоря, радуясь и завидуя, смотрю, как выпивают они. Но моя с ними дружба происходит в основном вне учёбы, а чаще всего — после учёбы. Действительно я абсолютно убеждён в том, что учитель не должен перелюбливать ученика, и слишком близкий личный контакт нежелателен. И мне не очень нравится, когда учитель водит в походы, на экскурсии, ставит с ними вне школы какие-то спектакли — он здесь претендует на их личную жизнь. Это, мне кажется, опасно. Это неизбежно, наверное, но это опасно. Это надо дозировать. Я всё-таки настаиваю на том, что в общении с учеником на первом месте стоит профессиональный обмен мнениями, профессиональный обмен опытом и знаниями. Это очень важная штука.

«В пьесе «Павел» Мережковский изобразил императора фантастически доверчивым, отдающим себя в руки заговорщиков. Верно ли писатель угадал характер Павла? Чем актуальна эта пьеса?»

Да нет, он не доверчив, это другое дело. Он испытывает судьбу, понимаете. Насколько Павел такой соответствовал своему реальному характеру — мне судить трудно. Мне кажется, что настоящий Павел — это у Тынянова в «Подпоручике Киже». У Мережковского изображён человек, которого Герцен называл «Гамлетом на российском троне», «Гамлет, Император Всероссийский» — человек мучающийся, метающийся, наверное не совсем психически здоровый. Но ведь в чём главная трагедия Гамлета? В том, что он не на своём месте. В том, что он мыслитель, поставленный руководить, поставленный действовать, решать, карать, унаследовать, возможно, престол. Гамлет — это рефлексирующий персонаж в ситуации императивного действия.

У Павла та же история, в общем. Он может Александра отстранить. Он может наказать Палена и избавиться от него. Он вообще властен для своих подчинённых и подопечных, почти как бог. Вот известна эта замечательная фраза: «Дворянин в России тот, с кем я разговариваю, и до тех пор, пока я с ним разговариваю». Он понимал, как устроено самодержавие. Но при всём при том, имея возможность этот заговор остановить, Павел ставит сына в ситуацию выбора. И он надеется, что в нём победит любовь к отцу, победит мораль, что он остановит заговорщиков.

Но Пален — тоже ведь хитрый малый. И замечательно, кстати говоря, его сыграл Янковский, очень точно, в экранизации этой пьесы в «Бедном, бедном Павле», где Сухоруков — Павел, а Янковский — замечательный, умный, точный Пален. Вот эти две самой историей зарифмованные фигуры — Павел и Пален — они противостоят друг другу. Ведь не только потому, что Пален возглавляет заговорщиков, говорит Александру «ступайте царствовать», а Павел свергается и гибнет от «апоплексического удара» табакеркой. Нет, они противостоят друг другу потому, что Пален — манипулятор, а Павел (по Мережковскому) предоставляет сыну свободу, он даёт ему проверить себя вот на этом оселке. И Александр не выдерживает этого испытания, потому что Пален, хитрый манипулятор, приходит и говорит: «Если мы его сегодня не убьём, Ваше высочество, завтра вы с братом поедете в Сибирь. Он уже подписал указ». Никакого указа нет, но он натравливает сына на отца и отца на сына.

Здесь Пален — рискну сказать, самая такая мрачная, по-своему притягательная фигура (вот эта его знаменитая присказка: «Не угодно ли стакан лафиту?»), но при всей своей притягательности всё-таки мерзкая, как ни посмотри. Это не значит, что я оправдываю Павла. Мне совершенно отвратителен его характер. Я думаю, что вот там было биполярное расстройство по полной программе. И много было абсурда в этом царствовании, ничего не поделаешь, абсурда, уже доходящего до прямого человеконенавистничества, до зверства.

Но при всём при этом я же говорю с вами о пьесе Мережковского, а в пьесе Мережковского вот такая расстановка сил: умирающая обречённая диктатура с какими-то по-своему трогательными человеческими позывами. Его любовь к этой фрейлине (к Лопухиной, по-моему, сейчас точно не вспомню), и восторг перед её перчаткой, и цве́та этой перчатки Михайловский замок, и то, что она одна его понимает, и при ней он умягчается сердцем, и его сентиментальность, и его такое самодурство, по-своему детское, и несчастное его детство — всё это бесконечно трогательно. И вот идёт новая реальность железными шагами — идёт Пален, который приводит на трон Александра. Это совсем другая история. В общем, мне пьеса эта нравится чрезвычайно именно сложным комплексом эмоций, которые вызывает герой.

«В интервью израильскому сайту «РеЛевант» Людмила Улицкая сказала…»

Тут цитируется её чрезвычайно комплиментарное для меня мнение. Послушайте, я столько раз уже пояснял все эти слова про Израиль (сугубо метафизические и теоретические), и столько раз рассказывал, что для меня смена веры и культуры на кровь и почву является шагом назад, что повторять это я не вижу никакого смысла. Люся, дорогая… Простите, что я вас так запросто, но вы же сами требуете, чтобы без отчества. Люся, дорогая, я вам страшно благодарен за добрые слова. Конечно, может, «гениальный» — это очень большое преувеличение, но, с другой стороны, я слышу о себе столько гадостей, что можно немножко это и уравновесить. Я тоже вас очень-очень люблю! А вообще национальный вопрос мне не кажется интересным. Как говорил Толстой: «Для меня еврейский вопрос на девяносто девятом месте». И Пастернак очень любил эту цитату.

«В «Записках сумасшедшего» Гоголь выбрал такую авторскую форму обращения для того, чтобы довольно фривольно высказать обществу всё, что он думал о знати и чиновничестве? К примеру, одна из многих реплика героя: «Какой он директор? Он пробка, а не директор».

Нет! Понимаете, вот с этим согласиться нельзя. Гоголь — художник. Его интересует состояние безумия, а не мнение о знати и чиновничестве. Мы будем сегодня говорить о Газданове. У Газданова довольно дельная статья о Гоголе. Он, конечно, воспринимает его как душевнобольного и эту его душевную болезнь считает отчасти следствием авторского слабоволия, и ему представляется, что в 1840-е годы пером Гоголя водил Поприщин, во всяком случае в «Выбранных местах из переписки с друзьями». Это смесь мании величия, мании преследования, профетических каких-то озарений. Да, это немножко поприщинское.

Д.Быков: Бывают минуты слабости, когда пишу не очень хорошую вещь, и тогда я болезненно завишу от чужого мнения

Но, во-первых, Гоголь действительно в Поприщине нарисовал отчасти автопортрет. Он борется там с собственными демонами. Когда его лечащий врач спросил, как ему удалось, не будучи врачом, с такой точностью воспроизвести бред величия, Гоголь махнул рукой и ответил: «Да это-то легко — стоит представить себе». И действительно Гоголю это нетрудно было себе представить, потому что когда он пишет «Затеивается новый Левиафан, божественные вкушу минуты» — это, конечно, «У Испании есть новый король, и этот король — я». Такая мания, такая одержимость своим величием есть у художника всегда, если он настоящий художник. Ещё Окуджава говорил: «Важно уметь отделить манию величия, когда ты пишешь, от трезвой самооценки, когда ты перечитываешь». Вот этот барьер нужно соблюдать.

Гоголь действительно был немного Поприщиным, но иначе он бы этого и не написал. Понимаете, не случайно поэтому сочетание корней в слове «Поприщин». Я до сих пор помню, как мать нам это на уроке объясняла. Ведь «Поприщин» — это и «поприще» (великое поприще, которого он бы был достоин), и «попранность». Он попран, понимаете, его все попирают, даже собачки. Поэтому, конечно, в Гоголе это есть. И это не высказывание о знати. «Какой он директор? Он пробка, а не директор», — это мольба, мольба о том, чтобы услышали. Ведь «Записки сумасшедшего» все выдержаны в интонации слёзной жалобы, которая прорывается на поверхность гениально только в финале. Помните: «Матушка, спаси своего сына! урони слезу на его больную голову! Дым, туман, струна звенит в тумане!» И вдруг после этого: «А знаете ли, что у алжирского дея под самым носом шишка?»

Через три минуты вернёмся.

НОВОСТИ

Д. Быков

Доброй ночи. Продолжаем разговор.

Очень много, кстати, здесь вопросов о случае Ильи Новикова, смею сказать — моего друга, человека, которого я бесконечно уважаю, который меня много раз выручал разнообразными консультациями, с которым я играл, кстати, несколько раз в «дилетантских соревнованиях», таких любительских, где он был единственным профессионалом, а журналистов собирали поиграть в «ЧГК». Вот очень многие говорят: «Ну как же в России сейчас нет свободы?» Да вот так и нет! Потому что если человек играет в «Что? Где? Когда?», в клубе интеллектуалов, он не может это, как мы знаем теперь от Бориса Крюка, совмещать с правозащитной деятельностью. Он должен сначала выбрать, что ему дороже: «политическая карьера», как выражается Крюк… Хотя какая это карьера? Я думаю, что для карьеры Новикова как раз участие в защите Савченко было довольно сложным пунктом. Что ему дороже: политическая карьера или клуб? Я думаю, что человеку всегда убеждения должны быть дороже любого клуба, хотя бы и самого элитарного.

Д.Быков: Я не люблю Бердник как публициста, но её права абсолютно священны. Она имеет право не любить свою власть

Тут, кстати, любопытный завиток в этой теме. Я собирался сегодня много и подробно (и буду ещё) говорить о деле Мирославы Бердник — такой украинской блогерши, публицистки, писательницы, которую, как сообщили её читатели в России, арестовала Служба безопасности Украины. И вот пока я писал текст в защиту Бердник, её как раз, как выяснилось, и не арестовали. Её сначала, как утверждает её дочь, «корректно допросили», а потом отпустили. Не известно пока ещё (во всяком случае, мне не известно), взяли ли с неё подписку о невыезде, что именно ей инкриминируется. Там уверяют, что её деятельность координируется из России. Но она не арестована. Вот это очень принципиальный момент. Некоторые уже пишут: «Её не арестовали только потому, что мы в сетях подняли волну». Ну, если украинская Служба безопасности может прислушаться к волне, поднятой в сетях, то это уже о чём-то говорит. В России вы можете поднять любую волну в сетях — и это не заставит Первый канал разрешить Илье Новикову работать в эфире, не говоря уже об арестах и прочих делах.

Я хочу сразу же сказать, что обыск у писателя — это последнее дело. И этим украинская власть, к сожалению, подтвердила правоту очень многого из того, что пишет Мирослав Бердник. Я не люблю Мирославу Бердник как публициста, но её права абсолютно священны. Это права любого журналиста, любого оппозиционного писателя. Она имеет право не любить свою власть. Кроме того, у неё есть очень важное преимущество, очень важное направление, в котором она работает. Мирослава Бердник, дочь известного фантаста и тоже диссидента, — она активный противник национализма.

И хотя многие сегодня говорят, в том числе уважаемая мною Надежда Савченко, что только в войне и отковывается нация, я считаю, что такие условия отковывания нации накладывают на неё страшный отпечаток экстремальности и нетерпимости. Я не говорю «экстремизма». Экстремальности. И вот устраивать обыск у писателя, который возражает против национализма, — это свинство вдвойне, потому что именно национализм, как мы видим его сейчас на Украине, он не помогает, а мешает становлению нации, потому что он подменяет этические принципы этническими. Тут одна буква очень много значит.

Борьба Бердник с национализмом вполне совпадает и с моими собственными интенциями, и с интенциями, я думаю, всех сколько-нибудь просвещённых людей, потому что дух национализма — это дух архаики, враждебный духу просвещения. Мы можем всё что угодно говорить, теоретизировать, говорить, что бывает национализм хороший и национализм плохой (сам я так много раз говорил), но, к сожалению, очень много раз уже нам доказали за последнее время, что любой национализм в пределе своём, в апогее своего свободного развития приводит к человеконенавистничеству и к шовинизму.

В этом смысле Мирослава Бердник делает великое, очень важное дело — она возражает попыткам превратить революцию свободы в революцию национального самоуважения, национальной самовлюблённости. Это разные вещи. Свобода противоречит этому. Если действительно Украина пытается, хочет ориентироваться на Запад, она никогда не будет националистической, она всегда будет исходить из того, что людей объединяют принципы, а не кровь. И в этом смысле, конечно, атака на Мирославу Бердник безобразна. Прекрасно то, что эта атака в конце концов не состоялась, что её сильно преувеличили в России, что на самом деле Мирослава Бердник на свободе. И дай ей бог здоровья.

В России, как мы понимаем, сегодня высказывать свои мнения — это достаточно серьёзная опасность, особенно если их… Ну, что было с Кашиным, мы хорошо помним, да? Могут многие говорить, что Кашин был наказан за оскорбление действующего политического лица, но при этом мы прекрасно понимаем, что дело было именно в политической подоплёке этой истории. Да, конечно, в России есть люди, которые продолжают — пока ещё безнаказанно — печататься в некоторых очень немногочисленных, очень трудно выживающих оппозиционных изданиях. Но тем не менее представить себе, что в России общественное мнение чьё-то (западное или местное) заставило бы кого-то изменить своё поведение — ну, об этом смешно и говорить.

Что касается Ильи Новикова и вообще прогноза этой ситуации. Я бы не хотел сейчас осуждать публично Бориса Крюка. Правильно Новиков уже сказал, что это всё превратилось в какую-то кампанию по обелению Новикова и загрязнению Крюка. Нечего совершенно. Но я просто хочу подчеркнуть, что сам по себе Борис Крюк наиболее органично смотрелся в программе «Любовь с первого взгляда». Никаким интеллектуалом, по моим ощущениям, он не является и руководит интеллектуальным клубом лишь по праву ведущего. Его аргументы довольно смешны: вот если «ЧГК» не откажет Новикову, то получается, что весь «ЧГК» лезет в политику и защищает Савченко. Во-первых, защищать Савченко не есть политическая проблема, а это проблема юридическая, узкопрофессиональная, довольно очевидная. И Новиков не защищает Савченко как солдата украинской армии, а он требует объективного судебного рассмотрения с учётом всех доказательств. Вот только и всего.

Второй аспект. Конечно, Борис Крюк никаким образом не может упрекнуть Новикову в том, что Новиков скомпрометировал клуб, потому что если Козлов едет в Сирию, выступает там и устраивает там «ЧГК» с офицерами — дай бог ему здоровья, он имеет на это полное право. Но он не вовлекает тем самым клуб в политику, это его личный выбор.

И третье. Конечно, Борис Крюк не может претендовать никоим образом на членство в элитарном клубе. Быть ведущим — не значит быть игроком. Это совсем другое дело. Отличаются они тем, что ведущий знает ответы. И вот в России люди, которые знают ответы, к сожалению, рулят.

Что мне кажется здесь принципиально важным? Что будет в ближайшее время? Произойдёт просто разделение, как мне кажется, всех официальных институций. Я думаю, что очень многие игроки, подобно команде Новикова, не захотят садиться без него за игровой стол. Ну, у нас будет два клуба «Что? Где? Когда?». Один будет официальный — на Первом канале. Другой будет неофициальный — не для тех, кого «интеллектуалами» назвали официально и выдали это звание как орден, а для тех, кто играет по-серьёзному, без подсказок и без государственной поддержки. Мне кажется, что Илья Новиков вполне мог бы стать основателем такого клуба «ЧГК-2». И если он этим займётся (а он игрок чрезвычайно серьёзный и умный), я желаю ему в этом деле большого успеха. Я к нему в этот клуб попрошусь.

Д.Быков: Если несовместимы совесть и работа в элитном клубе, надо выбирать совесть, а элитный клуб подтянется

Мне кажется, что такое разделение — как было уже разделение театров (скажем, МХАТа), как было разделение Союза писателей — это вещь назревшая, неизбежная. Ну а потом останется что-то одно. Останется то, что окажется более жизнеспособным. Не мы навязали это разделение. Но если вы хотите вот так вот разделяться, пускай Господь отделит агнцев от козлищ. А потом пусть моральная победа останется за теми, кто прав. Я вполне могу себе представить, что она будет за козлищами, потому что козлищи — может быть, носители наиболее адекватной местной идеи. Ради бога, я не настаиваю. Просто это действительно тот случай, когда надо разделиться. Если несовместимы совесть и работа в элитном клубе, надо выбирать совесть, а там элитный клуб уж как-нибудь подтянется.

Много интересных вопросов, не на всё я успеваю ответить, конечно.

«Глупость в писателях и поэтах — не наигранная, а именно Глупость с большой буквы — не указывает ли она на то, что образование — это тяжёлая и ненужная ноша, которая глупого человека вводит в заблуждение?»

Ну, слушайте, ещё Блок в записи Горького, в книге «Заметки из дневника. Воспоминания», Блок говорит Горькому: «Мозг — это уродливый разросшийся орган вроде зоба». Ну, действительно мозг слишком часто координирует поведение человека там, где оно должно бы координироваться… Я имею в виду сейчас ум. Ум слишком часто координирует [поведение] человека там, где оно должно бы координироваться интуицией, совестью (помните, как говорил Талейран: «Бойтесь первого побуждения — оно обычно доброе»), добрым побуждением. Ум действительно… Вот мы говорили применительно к Заболоцкому: ум не понимает мира, мир враждебен уму — они несовместимы. Тут надо что-то делать. Поэтому глупость (глупость в обычном, житейском смысле) очень часто бывает формой святости. Я всегда вспоминаю фразу Искандера… Кстати говоря, одной из любимых книг Искандера неожиданным образом была повесть Флобера «Простая душа». И он как-то, нахваливая мне эту книгу, рекомендуя её, сказал: «Люди великой нравственности — обычно люди повреждённого ума, потому что ум ищет самооправданий, а нравственность действует без самооправданий». Вот это очень точно: ум всегда себя оправдывает.

Так вот, я этим не хочу сказать, что дурак всегда свят. Я хочу сказать, что есть такая форма наивности, которую легко перепутать с глупостью, но на самом деле это форма вот такой святости, юродства. И не следует, конечно, думать, что глупость всегда хороша. Я всегда цитирую Новеллу Матвееву, мастера точной формулы. Она замечательно сказала: «Дурак не может быть добр. Дурак может быть в лучшем случае безвреден». Это действительно верно. Но есть особая форма святости, которая предполагает не то чтобы отсутствие ума, а ненужность ума, или скажем прямо — ограниченность ума. Ум знает своё место. Да, в этом смысле глупость является часто спутницей величия.

«Не пришла ла пора нового сборника «Вехи»? Как-то наши либерально настроенные интеллигенты начали забывать, о чём предупреждали веховцы… Сергей Анатольевич».

Сергей Анатольевич, веховцы ни о чём не предупреждали. Веховцы трусливо, конформистски переняли настроения эпохи и поступили по формуле Саши Чёрного:

«Отречёмся от старого мира…» // И полезем гуськом под кровать»

. Вот это они и сделали. «Вехи» — это книга не предупреждающая (и пора отнять у неё этот ореол), это книга капитулянтская. Случилась капитуляция перед реакцией, перед правительством, перед разгромом — и заговорили опять о смирении, о самоограничении. Такие книги всегда выходят после поражения русских реформ или попытки сравнительно мирной революции, какой была революция 1905 года, построенная в основном на уличных протестах. Всегда происходят такие отскоки назад: либо печатается книга «Вехи», либо после Октябрьской революции печатается «Смена вех», либо в 1972 году, после издыхания хрущёвской оттепели, выходит книга «Из-под глыб», и там появляется статья Солженицына «Смирение [Раскаяние] и самоограничение как категории национальной жизни».

Вы спрашиваете: «Не настало ли время капитуляции?» Нет, не настало, дорогой Сергей Анатольевич. «Вехи» — книга предательская. И в этом смысле их осудил не только Ленин, но и Мережковский. Когда сходятся столь разные умы, то это повод задуматься. Вы перечитайте статью Изгоева, перечитайте Гершензона, перечитайте Струве. Я думаю, что более безнравственных поступков, чем эти статьи, в русской публицистике начала века просто не было. Это тексты, о которых Мережковский замечательно сказал: «Русскую интеллигенцию хлещут в хвост и в гриву, потому что ничего другого нет», — потому что она единственная ответчица за всё. Это и называется, как говорил Пушкин, «кусать грудь кормилицы нашей». Так что не нужно сейчас этого делать.

«Кто в западной литературе наиболее близок по стилю и литературным приёмам Виктору Пелевину?»

Ну, изначально, мне кажется, Хеллер, но Хеллер был гораздо раньше Пелевина. Вот эта же смесь юмора и трагизма ему была очень присуща. А говорить о том, кто близок к Пелевину сегодня на том основании, что есть тоже книга «Snuff», кажется, у Паланика или ещё у кого-то, сейчас не припомню… Нет, по-моему, Пелевин никому не близок и ни на кого не похож. Пелевину присущ тот прелестный, истинно русский скепсис, тот истинно русский цинизм, который есть в русских прекрасных поговорках. «Солидный Господь для солидных Господ» — до такого не поднимался никто. Пелевин — номер один, чего там говорить. И даже хотя я ничего не жду от его новой книги, которая называется «Лампа Мафусаила» (выйдет к книжной ярмарке), я всё равно первый побегу её покупать. Потому что, как я уже говорил, даже если Пелевин издаст свою чековую книжку или даже свои счета из прачечной, всё равно это надо читать, потому что Пелевин — это номер раз.

Д.Быков: Человеку всегда убеждения должны быть дороже любого клуба, хотя бы и самого элитарного

«Думали ли вы над различиями мужского и женского мышления?»

Думал, но говорить об этом не буду. Зачем мне враги среди феминисток или среди мачо?

«Каково ваше отношение к литературному творчеству Гарина-Михайловского? Если не довелось, то рекомендую начать с очерков «Несколько лет в деревне».

Дорогой proshal, ну как это не довелось? У меня на даче (она до сих пор у меня лежит, кстати, на заветной полке любых книг у изголовья, студенты мои — свидетели) лежит затрёпанная до неузнаваемости «Детство Тёмы», которую я считаю самой трагической книгой о детстве в русской литературе. Там фигура отца… Вот это: «Папочка, отруби мне руки». Ой, господи, я без слёз вспоминать не могу! А «огаженный зверёныш»? Господи, ну великая книга! А совершенно потрясающие его «Гимназисты»? Наизусть помню: «Му-мочка! — кричит он и от избытка чувств тискает Тёму». А «накормить маслянкой»? Ой, да ну! А все эти истории с новичками? Они описаны одновременно и у Куприна в «Кадетах», и у Михайловского — вот эти страшные шутки мужского коллектива, гимназического. «Студенты», «Инженеры» (незаконченные) — тоже прекрасные повести. Нет, автобиографическая тетралогия гениальна вся! И очерки его прекрасные.

А лучшее, что написано о нём, — это, конечно, очерк Горького. Вот как Горький умел писать о тех, кого любил: о Толстом, об Алёхине, о Бугрове (любил же странным образом), о Шаляпине, о Михайловском. Вот их любил по-настоящему. И какая потрясающая всё-таки у него там… Это, конечно, анекдот литературный, но, по ощущению, это было. О Михайловском ходили сплетни, что он однажды из любви к прекрасному засадил маками огромное поле, предназначенное вообще под рожь. Хотелось ему просто засадить. И вот однажды Горький его спрашивает: «Скажите, пожалуйста, Николай Георгиевич, а правда ли, что вы поле засадили маком?» — «Я? Маком?! Что за глупость? Никогда в жизни! Как я мог бы?! Но видели бы вы, батенька, этот мак, когда он зацвёл!» Понимаете, вот за это нельзя не любить! Вот это русская душа замечательная.

Вот вопрос от графа Соллогуба: «Почему Вы, кривя душой, — а почему кривя душой? — нахваливаете диссидентствующих деятелей от литературы явно преувеличивая их способности? И к чему называть русскоязычных писателей — Русскими? Называйте в крайнем случае Советскими или Российскими. Как Вы отнеслись к известию — что раздутая популярность русскоязычного писателя Пастернака и его нобелевское лауреатство — проект ЦРУ. Отрицать сей факт нельзя — на сайте ЦРУ есть раздел о проекте «Пастернак» доступный всем. Пока ещё с небольшим уважением — граф Соллогуб» [орфография и пунктуация автора сохранены].

Слушайте, граф, без всякого уважения я вам говорю: ну правда, ну угребайте вы уже с этого форума! Вы здесь совершенно никому не нужны с антисемитизмом своим пещерным! Мало ли у вас единомышленников? Зачем вам добиваться признания у русскоязычного меня? Тем более что русскоязычный — на самом деле это вы, судя по количеству пунктуационный ошибок, друг милый. Давайте правда вы уже отсюда как-то съедете. Вы не найдёте у меня любви и понимания. Я не буду вам объяснять, чем русский писатель отличается от русскоязычного. Русский писатель — это тот, кто владеет русским языком.

И как же вы меня любите! Как же вы не можете от меня, русскоязычного, отделаться! Почему вы среди ночи слушаете меня, ждёте моих ответов? Зачем я вам нужен? Успокойтесь уже! Творите свою русскую культуру, в которой не будет евреев, грузин, украинцев, абхазцев, в которой будет только одна сплошная жажда истребления! Я только всё не могу понять: что же вы все будете делать (во главе с Чаплиным), когда вы уже всех нас истребите? Ну, допустим, представьте себе, что вы всех уже расстреляли — дальше-то что? Всем уже отрезали, что можно… Тут меня очень многие спрашивают, как я отношусь к практике женского обрезания. По-моему, бессмысленный вопрос. Можно легко предсказать, как я к нему отнесусь. Давайте вы всех сначала кастрируете, потом повесите и наконец расстреляете. Но что вы будете делать после? Что вы умеете-то, кроме этого? Отделять русских от евреев, да? Давайте всех уже отделим и всех убьём — и тогда посмотрим, что вы построите на этом прекрасном пространстве.

«Есть ли у вас доступ к статистике о количестве скачиваний подкастов вашей программы?»

Нет. И не надо.

«Дочка восьми лет не любит читать. Как стимулировать ребёнка к чтению?»

Не надо стимулировать ребёнка к чтению! Вы не знаете, что его ждёт в жизни. Если вы будете его всё время заставлять читать — может быть, вы тем самым испортите ему психику. Когда ей надо будет, она захочет читать. Читать — это функция организма, это аутотерапия. Человек не может не читать. Не заставляйте её это делать раньше времени. Сама потом захочет — за уши не оттащите.

«Кого можно считать лучшими специалистами по современной русской литературе?»

Ну, критиков, как правило. Из критиков ныне живущих, из молодых, мне интереснее всех Валерия Пустовая (и я много раз об этом говорил). И мне весьма интересно всё, что пишет Аствацатуров. Хотя он слишком пристрастен к некоторым персонажам, а к другим, наоборот, беспристрастен, но у него вкус безупречный (хотя и у этого вкуса бывают, конечно, сбои). Мне интересно то, что о современной русской литературе пишет, думает и говорит Алла Латынина — ведущий критик 70–80-х, не утративший критической зоркости совершенно. Мне интереса Роднянская, безусловно. Во всяком случае о поэзии она сейчас пишет, на мой взгляд, лучше всех. Мне интересна Сурат — и не только потому, что она меня хвалит (она меня не всегда хвалит), а у неё вкус очень хороший. Кроме того, она всё-таки много занималась Пушкиным и Мандельштамом, и, что называется, мускулы её натренированы. Но из молодого такого поколения я бы вам рекомендовал, конечно, в первую очередь Пустовую.

«Как вы думаете, почему современные «патриоты», ненавидя современных сатириков, обвиняют их в русофобии? При этом, когда приводишь примеры из прошлого — Гоголя, Салтыкова-Щедрина и так далее: «Разве не тем же они занимались?», — получаешь убийственный ответ: «Ты мне классиков не трожь!».

Тут вообще очень много вопросов о том, надо ли спорить. Я не уверен, что надо спорить. Во-первых, я верю в то, что жизнь переубеждает. Во-вторых, ни в одном споре никогда ещё не была одержана победа — кроме тех случаев, когда извлекались неизвестные факты. А фактов у нас пока нет. И слава богу. Потому что когда мы увидим катастрофу, к которой страну медленно, но верно ведут борцы с русофобией, то тогда у нас будут факты. Не дай бог, чтобы они у нас появились. Пока, мне кажется, спорить не нужно, спор бессмысленный.

Вот тоже спрашивает меня один слушатель уже в письме: «Вы говорите, что 3–5 процентов людей верят телепропаганде. А вот в моём окружении — 9/10 верят пропаганде».

Видите ли, во-первых, не надо абсолютизировать своё окружение. Ни моё окружение, ни ваше — это ещё не вся Россия. Во-вторых, одной из главных черт российского населения является колоссальная лёгкость, с которой мы все (я не отделяю себя от других) меняем взгляды. Я не устаю напоминать, что рейтинг Юрия Лужкова в Москве до его отставки был 78 процентов, после — 18. Это случилось за один день. И это будет так всегда. Во всяком случае, между личными убеждениями и официальными ответами на социологические вопросы в России существует огромная воздушная подушка, и не надо её преуменьшать. И спорить, переубеждать — боже упаси! «Чего возиться, раз жизнь рассудит?» Помните, да?

Теперь позвольте пару слов без протокола:

Чему нас учит, так сказать, семья и школа?

Что жизнь сама таких накажет строго —

Тут мы согласны, скажи, Серёга!

Так отпустите — вам же легче будет.

Чего возиться, раз жизнь рассудит [осудит]?

Высоцкий здесь всё сказал абсолютно правильно.

Вот тоже: «Разве они не замечают, что выглядят, как полные идиоты?»

Замечают! Но, может быть, они хотят выглядеть полными идиотами. Очень много людей в России, которые пытаются заигрывать с энергетикой дьявола, которые думают, что если они пойдут на поводу у дьявола, то дьявол им поможет, что они в этом падении извлекут какие-то восторги. Но дьявол, как мы знаем, великий обманщик. И ничего они не извлекут.

«В одной из предыдущих передач вы назвали роман Уоллеса «Слово» гениальным. В чём гениальность? Я, честно говоря, в недоумении. Лихой одноразовый сюжет, лёгкая порнушечка каждые 30–40 страниц, невероятно скомканный финал. Прекрасная тема, но каков выхлоп?»

Да вот гениальность романа [Ирвина] Уоллеса как раз в том… Может быть, он сам этого не предполагал, потому что остальные его романы довольно слабые. Ну, только «The Pigeon Project» ещё довольно забавен, о бессмертии, и «Седьмая жена». В общем, конечно, слабый писатель. Но гениально получилось именно то, что этот роман выдержан в трэшевой технике массовой литературы, в технике масскульта. Именно это и делает его столь убедительным, потому что он о том, как человек приходит к Евангелию с другой стороны, как атеист, ищущий подделку, находит Бога. И в этом смысле то, что роман такой трэшевый, то, что в нём такие навязчивые и, согласен, именно лёгкопорнушечные, эротические сцены — это и делает финал настолько убедительным. Он совсем не скомкан, он контрастен. Понимаете, внезапный финал не значит скомканный. И финал там очень мощный.

Д.Быков: Дух национализма — это дух архаики, враждебный духу просвещения

«С одной стороны, Щипачёв о Солженицыне: «Сколько чёрных слов находит он, чтобы оболгать нашу страну». А с другой стороны, Евтушенко о Щипачёве: «Он не был большим поэтом, но у него было большое сердце». То, что Щипачёв поэт небольшой — это несомненно. Но «большое сердце»? Разумеется, вопрос шире, чем только про этого поэта».

Дорогой raffal, тут нечего даже особенно растолковывать. Дело в том, что любовь или нелюбовь к Солженицыну — она же не зависит от ума и от сердца. Это очень часто результат советского воспитания. Да, Щипачёв был глубоко советским человеком. Да, у него не было силы подняться над этой советскостью. Кстати говоря, Солженицына не любили и Розов, и Арбузов, и довольно скептически относились к нему… Я не беру сейчас таких, как Самойлов, который осознавал его величие, но полемически к нему относился. Есть очень много людей, которые не понимали Солженицына именно из-за советской узости своих взглядов, именно из-за нежелания так радикально смотреть на советскую историю. И это не признак ума или глупости, а это признак зависимости человека от окружающих, зависимости от пропаганды, зависимости от традиций.

Щипачёв был совсем небольшим поэтом. Насчёт «большого сердца» я не знаю. У каждого поэта есть хорошие стихи. У Щипачёва, по-моему, их было очень мало. Ну, я не буду даже говорить, какого класса он поэт. И вообще раздавать посмертные оценки — мне кажется, это не очень верно. Тем не менее я могу понять генезис его отношения к Солженицыну. Солженицын для многих даже сегодня слишком радикален. Хотя почему «даже»? Сегодня мы откатились значительно назад.

«Почему, на ваш взгляд, спектакль театра им. Вахтангова «Принцесса Турандот» был популярен и любим на протяжении многих десятилетий? Откуда у простенькой сказки такая энергия и обаяние? В чём секрет?»

Ну, не такая и простенькая — всё-таки Гоцци. А во-вторых, понимаете, популярной же была не сама по себе пьеса, а постановка Евгения Багратионовича Вахтангова. Та невероятная студийность, атмосфера бешеной театральности, весёлой, живой, самодостаточной, нищей, потому что это ещё и в нищие годы сделано, и нищета декораций, и поразительная музыка Сизова, насколько помню (сейчас проверю), — это всё праздник, понимаете. Вот эта культура праздника, которая заложена в основе ансамблевого, компанейского, весёлого вахтанговского театра, — это и есть залог успеха и счастья.

Вернёмся через три минуты.

РЕКЛАМА

Д. Быков

Возвращаемся в студию. Начинаю отвечать на вопросы из почты. Но ещё немножко с форума, конечно.

«В вашей концепции чередования исторических периодов в России имеет ли это чередование тенденцию к сокращению этих периодов?»

Ну конечно. История ускоряется. Ещё Нил Сорский об этом говорил, и Тойнби об этом писал. В циклах важная черта — это, конечно, некоторое посильное сокращение. Естественно, что ускоряется всё — и перемещение по Земному шару, и ход истории.

«Ценю замечательного сценариста и хорошего режиссёра Александра Александрова: «Сто дней после детства», «Утоли мои печали» и даже «Приют комедиантов». Но вот его книга о Пушкине вызвала, мягко говоря, недоумение. Что вы думаете по поводу Александрова и особенно об этой его книге? Спасибо за общение. Хорошо бы о Крапивине».

О Крапивине сделаем лекцию, надо мне его перечитать. Что касается Александра Леонардовича Александрова. Понимаете, вот я наблюдаю сейчас, как любовь к этому человеку, к его сценариям — «Деревня Утка», «Голубой портрет», «И на камнях растут деревья», и «Прилетал марсианин в осеннюю ночь», которую он считал своей лучшей работой, и, конечно, «Номер «люкс» для генерала с девочкой», «Любовь французская и русская», и даже «Приют комедиантов», действительно последняя работа, — как это всё сейчас набирает авторитет; как Александров, которого загоняли то в гетто детской кинематографии, то жанровой, как он становится по-настоящему ценим и знаменит. Я очень люблю Александрова. Он был моим другом старшим. И у нас, в общем, прекрасные были отношения. Я с большой радостью слежу за тем, что делает его дочка Дуня, замечательная художница, сейчас она режиссуру осваивает.

Что касается книги «Частная жизнь Александра Пушкина» [«Пушкин. Частная жизнь. 1811–1820»], то она и есть частная жизнь Александра Пушкина. Понимаете, это попытка написать трёхтомник (издан был только первый том), историю Пушкина как частного лица. Там много может быть у меня вопросов к Александрову, но в одном я бесконечно уверен: если бы он осуществил свой замысел двадцатисерийного фильма о Лицее, сценарием которого собственно и является этот первый том, то это была бы замечательная картина — спорная, полемичная, но замечательная.

Из прозы Александрова я вам больше всего рекомендую его книгу о Марии Башкирцевой [«Подлинная жизнь мадемуазель Башкирцевой»]. Вот ему нравился этот тип девочки — злой, умной, рано повзрослевшей, прелестной, неотразимой, обречённой такой хрупкой красоты; тип умной девочки и вообще то, что играла Друбич в фильмах раннего Соловьёва, умной девочки — недосягаемой, рано созревшей, прелестной, неувядаемой, всегда мечущейся, никогда никому не принадлежащей до конца. Вот этот тип Башкирцевой — вечной девственницы и тайной интеллектуальной сладострастницы — это Александров написал с поразительной силой! В издательстве «Захаров» вышла эта его книга, вместе с дневником Башкирцевой. Она и биографически бесконечно интересна.

Александров же занимался огромным количеством вещей: историей русского лубка, он и коллекционировал эти лубки, занимался историей и биографией Юлии [Хулии] Пастраны, женщины с бородой, и замечательный триллер о ней написал и хотел с Настасьей Кински снимать. Он написал великое количество прозы, которую не печатали, потому что это было совершенно что-то не совместимое с советской литературой. Он замечательный мемуарист, тонкий, прекрасный, разнообразный и бесконечно одарённый человек. И вот его книга о Башкирцевой, мне кажется, будет для вас сюрпризом очень приятным.

«Интересно ваше мнение касательно смыслов. Всегда ли произведение несёт в себе смысл и посыл, заложенный автором?».

Нет, послушайте, ну конечно нет. Конечно, смысла текста открывается вполне только в контексте эпохи, открывается благодаря творческой доработке и творческому осмыслению читателя. «Тоннель-то роется с двух сторон», — повторял Сельвинский. Это общая такая закономерность: произведение искусства существует благодаря нашей с вами адаптации. А то, что закладывал туда автор — это, как правило, очень скудное, очень одномерное восприятие. Писатель же не может до конца поставить себя на читательское место, потому что он-то уже знает механизмы, с помощью которых эта вещь создавалась. Конечно, он «сам свой высший суд» — в том смысле, что он чувствует, просто по авторскому, по эмоциональному своему напряжению, получилось или нет. Но что именно получилось — он понимает не всегда, конечно. Одно только точно: вещь, написанная с наслаждением, и читается с наслаждением.

Д.Быков:Не надо стимулировать ребёнка к чтению!Человек не может не читать.Не заставляйте это делать раньше времени

«Никогда не слышал вашего мнения о фильме «Страна ОЗ».

Мне не нравится фильм «Страна ОЗ» и творчество Василия Сигарева в целом. Наверное, я имею на это право.

«Что вы думаете о творчестве Ричарда Бротигана? Когда-то давно с удовольствием прочитал «Ловлю форели в Америке».

Я не люблю Ричарда Бротигана. Мне его творчество кажется мелким, немного штукарским и каким-то… Понимаете, вот что мне кажется обидным: он как-то заставляет читателя слишком хорошо думать о себе — вот якобы «какую я сложность осваиваю!». А на самом деле никакой сложности там нет. Это, по-моему, довольно примитивные тексты, с такими потугами на юмор, которых я почему-то не воспринимаю совершенно. Простите меня, дурака.

«Как вы думаете, чем отличается донос от выполнения гражданского долга в виде информирования компетентных органов?»

Знаете, я не вижу этой грани, и поэтому, на всякий случай, я не буду информировать органы. Это очень точно почувствовал Достоевский. Вы прочтите когда-нибудь, если будет свободное время, главу из документального романа Игоря Волгина «Последний год Достоевского», она называется «Христос у магазина Дациаро». Там Достоевский задаёт Страхову [Суворину] вопрос: «Представьте, что мы стоим на Невском у магазина Дациаро, вдруг подходят два террориста и один другому говорит: «Я только что заложил бомбу. Через 15 минут Зимний дворец взлетит на воздух». Вы пойдёте в полицию?» Страхов [Суворин] говорит: «Нет». — «И я не пойду», — говорит Достоевский. — Почему? Ведь это ужас». — «Неужели мы с вами так боимся осуждения либеральной общественности?» Нет, ребята, они не боятся осуждения либеральной общественности.

Кроме того, они не боятся даже того, что их первыми привлекут к делу, как всегда привлекают первым доносчика. «Доносчику первый кнут», как вы помните из Горького [«Детство»]. Если вы об этом сообщили — значит, вы что-то об этом знаете, а может быть, и причастны, а может быть, вы провокатор. Нет, не поэтому. А просто есть в русской душе и в душе вообще человеческой (русская — просто концентрированное выражение человеческих качеств, не омрачённых никакими наслоениями) какое-то инстинктивное отвращение к доносу. Вот я услышу, что где-то готовится теракт — ну, наверное, я пойду и сообщу. Наверное. Но мне придётся преодолеть какой-то внутренний барьер. Я не знаю, почему это так. Ну, вы спросили честно — я вам честно отвечаю.

«Что вы думаете об эфире Чаплина?»

Понимаете, как говорил Ежи Лец: «Спрашивать, когда не сомневаешься — дурной тон». Я не вижу, о чём здесь спросить, не вижу, о чём здесь говорить. У меня не было иллюзий на тему отца Всеволода Чаплина. А то, что его уволили, не сделало его привлекательнее в его глазах. Мне кажется, наоборот — то, что его уволили, как-то лишило его последних остатков самоконтроля. Ну, полезно, когда человек так откровенно разговаривает, это правильно.

«Некоторые психологи высказывают мнение, что интроверт в принципе способен представить себе мир экстраверта, а наоборот — нет. Допускаете ли вы, что ваше искреннее неприятие творчества некоторых авторов связано с вашей экстравертностью? Янка, Башлачёв, Летов, Довлатов — явные интроверты».

Нет, ничего подобного. Во-первых, Башлачёв уж никак не интроверт. Но самое главное, что и Довлатов — отнюдь не интроверт, а человек феноменальной общительности, хотя и большого угрюмства и раздражительности. Ну и потом, понимаете, не надо, пожалуйста, психологические особенности автора распространять на художественные особенности его текстов, на качество этих текстов, потому что мы с вами прекрасно понимаем: качество литературы меньше всего зависит от чьего-либо психического здоровья.

«Почему вас нет в Facebook?»

Я есть в Facebook. Там кто-то уже написал, что это фейковая страница. Нет, она не фейковая. Там выкладываются мои аутентичные тексты — просто выкладываю их не я, а тайные поклонники.

«В 1944 году с фронта вызвали на ковёр Илью Сельвинского, и он держал ответ перед самим Сталиным за стихи «Кого баюкала Россия». Как ему удалось выйти невредимым?»

Подробно описано это в мемуарах Сельвинского. Сталин сказал: «Надо беречь Сельвинского. Его очень любил сам Бухарин». И тут Сельвинский жалобно при своём мачизме, жалобно закричал, что Бухарин его поддерживал ещё только на самых первых этапах, до того, как был разоблачён. И, увидев эту жалобность, Сталин, видимо, смягчился. Понимаете, страшная самовлюблённость была в Сельвинском, но эта самовлюблённость не мешала ему иногда очень честно рассказывать о себе. И в этой ситуации он предстал, по-моему, с поразительной честностью и наглядностью.

«Как вы относитесь к урокам сексуального воспитания в школах?»

Господи помилуй, ну почему же вас это интересует? Ну, по-моему, такая третьестепенная вещь! Я никак не отношусь к урокам сексуального воспитания в школах, и меня эта тема абсолютно не занимает. Мне кажется, что всё сексуальное воспитание ребёнок традиционно получает в классе или во дворе, и никакие школьные уроки ничего с этим сделать не могут. И это, мне кажется, правильно.

Тоже вот вечный вопрос: а как родители должны беседовать с детьми о сексе? Они не должны беседовать с детьми о сексе! Есть масса других, гораздо более интересных тем. Иначе получится, как в анекдоте: «Решила с дочерью поговорить о сексе. Узнала много нового». Ну что такое? Почему надо ребёнка обязательно усаживать напротив себя и говорить: «Ваня, нам надо с тобой серьёзно поговорить». Это очень напоминает мне классический демотиватор с котом, когда кот смотрит на хозяина мрачно и говорит: «Нам надо серьёзно поговорить. Это ты управлял маленькой красной точкой?» Ну кому это нужно, эти разговоры?

«Сартр в трактате «Бытие и ничто» доказывает невозможность бытия Бога по чисто онтологическим основаниям: не может бытие-для-себя и бытие-в-себе объединиться в одно самотождественное бытие. Выходит, что такая сущность как Бог невозможна в принципе. Что вы думаете об этом?»

Думаю, что Сартр вообще был человек талантливый, но не очень умный, большой болтун. И нечего здесь совершенно городить бытие-в-себе и бытие-для-себя. Всё это попытки прикрыть словарём неясность собственных понятий. Может быть, вам это очень нравится. А мне это не нравится совсем. Если Сартр думает, что Бога не может быть по онтологическим основаниям, то это его право. А есть онтологическое доказательство бытия Божия, которое стоит на совершенно других основаниях. И вы знаете… «Бог умер», — Ницше. «Ницше умер», — Бог. Вот это, мне кажется, очень точно.

«Знаете ли вы, что Нооскоп — это изобретение Аненербе?»

Нет, не думаю. Мне кажется, что всё-таки… Ну, как вам сказать? Это не детище Аненербе. Просто оккультные настроения и оккультная лексика при всех тоталитарных режимах входят в свои права. Мистика, аморальность и тоталитарность очень связаны. Вот объяснил бы кто-нибудь когда-нибудь, что идеи мистики напрямую связаны с идеями тоталитарными. Это всегда так бывает, потому что власть должна быть загадочной и мистичной.

«В школьной программе из произведений Мамина-Сибиряка проходят только сказки. Неужели это единственные достойные его произведения? Может, он незаслуженно забыт?»

Простите дурака, но мне кажется, что это лучшие его произведения. «Серая Шейка» — это главное, что от него осталось. Я предполагаю серьёзно… Да, «Зимовье на Студёной», вот такие вещи. Я предполагаю, что такие романы, как «Золото», или «Приваловские миллионы», или «Черты из жизни Пепко», с удовольствием прочитает человек, которому интересен купеческий быт. Но с гораздо бо́льшим удовольствием он, по-моему, прочитает, например, «Угрюм-реку» шишковскую, которая немножко пожиже, но она по-своему не менее увлекательна.

Д.Быков: Единственный совет начинающему писателю: писать. Мы все пишем для одного: чтобы не рехнуться

Мини-лекция о Чеславе Милоше? Не могу. Знаете, это надо быть католиком. И надо, во всяком случае, быть человеком достаточно продвинутым.

«Прочитал ваш роман «Икс». Любопытно! — спасибо, дорогой. — Что вы думаете про авторство пьес Шекспира?»

Уже много раз говорил, что Шекспира написал Шекспир.

«Как вы относитесь к творчеству Эмили Дикинсон?»

Восторженно.

«Как вы расцениваете тот факт, что Ходасевич в 30-е годы распространял слух о причастности Адамовича, Иванова и Оцупа к убийству на Почтамтской? Обычно, в отсутствие принципов, обвиняют Иванова, но не свидетельствует ли сознательная ложь Ходасевича, что у него тоже с моралью было не всё в порядке?»

Слушайте, история с убийством на Почтамтской довольно тёмная, но есть не предназначавшийся для печати рассказ самого Георгия Иванова о том, что это за история. Там Адамович причастен никак не был, просто он замывал кровь за двумя убийцами. Это всё лежит, это напечатано в «Митином журнале», лежит в Сети. Почитайте. Это довольно широко раскрытая информация, и подробно обсуждалась она.

Я не думаю, что Ходасевич распространял слухи о прямой причастности Адамовича к убийству. Он просто совершенно не скрывал того, что Адамович был перед своим отъездом замешан в нескольких грязных историях. Ну, что тут говорить? Адамович сам был человек очень небезупречный. И достаточно почитать «Цветник» цветаевский, подборку из его цитат, чтобы понять: он вполне заслужил быть причисленным к лику душителей хорошей литературы, а не её интерпретаторов. Поэтому — ну что поделаешь, братцы? А слухи, я думаю, распространял не Ходасевич. Я думаю, слухи распространял именно Иванов. И текст, о котором я говорю, принадлежит именно Иванову.

«Является ли нынешнее время уникальным в истории в плане его абсурдности?»

Друг милый, абсурдно всякое время. Нет ничего уникального, к сожалению. И нет даже того утешения, что наше время уникально. Знаете, один батюшка однажды…Это мне жена рассказывала. К нему подходит на пасхальной неделе старушка и говорит: «Батюшка, я великая грешница — я в пост съела мясо». Он говорит: «Ну какая же ты великая грешница? Великие грешники — Гитлер, Наполеон. А ты так себе грешница…» Наша абсурдность — это тоже так себе абсурдность, ничего не поделаешь.

«В эфире видно спящую барышню под стулом у вас в студии. Извините, но девушку жалко».

Ну, заснул человек — что же сделать? Вот пришёл человек в студию принести воды — и заснул. А заснул он потому, что закрыта та спальня для сотрудников, которая есть в соседней комнате на «Эхе». Там обычно стоит диван, и там работники ночной смены, дежурные, могут поспать. Но сейчас у них нет никакого другого выхода, кроме как спать под журчание моего голоса.

«Или дремлешь под жужжаньем // Своего веретена?»

[«Зимний вечер», Пушкин]. А почему жалко спящую девушку, а не жалко меня, который бодрствует в это время без какого-либо кофе?

«Если уж лекции для начинающих писателей не будет, то дайте пять (или сколько считаете нужным) советов начинающему прозаику. Если первые несколько опытов оказались неудачными, как быть дальше?»

Женя, я не понимаю, зачем давать советы начинающему писателю. Я знаю одно: когда я долго не пишу, у меня начинаются нервные срывы. Ну, есть классическая толстовская фраза: «Писатель — тот, кто не может не писать». Если вы пишете для того, чтобы решить свои проблемы частные, внутренние, то тогда вы писатель. Вот все вам подтвердят, все люди, меня знающие: когда я долго не пишу… А у меня такое бывает, потому что я бываю занят, у меня бывают какие-то проекты, я обрабатываю чужие рукописи, или перевожу, или много преподаю, или на меня наваливается вал работы в «Собеседнике», интервью какие-то. Если у меня нет времени побыть наедине с собственным компьютером, с собственной «Либреттой Тошибой», я начинаю сходить с ума. Единственный совет начинающему писателю: писать.

Понимаете, ну совершенно не важно… Вы не думайте, что вы пишете для денег или для читателя, или для истории, или для Нобелевской премии. Мы все пишем для одного: чтобы не рехнуться. У нас есть эта аутотерапия. У других её нет. Какая вам разница — хорошо ли вы пишете или плохо? Важно, что вы этим спасаетесь от безумия. Когда вы бежите из горящего дома (в данном случае — бежите из своей горящей головы, как у Леонида Андреева в «Чёрных масках»), совершенно не важно, быстро вы бежите или медленно, грациозно или тяжеловесно, а важно, что вы убегаете из горящего дома. Это как Пушкин говорил: «Наши любомудрые сидят в яме, им протягивают верёвку, а они философствуют: верёвка вещь какая?» [Письма. Дельвигу, 1827 год]. Не надо давать советов писателю. Писатель пишет для того, чтобы по этой верёвке выползти из бездны своего Я. Ну и не надо ничего.

Если вас интересуют советы начинающему прозаику, то они очень простые — технические. Пореже употребляйте описательные, определительные местоимения, такие как «такой», «весь», «все». Не употребляйте никогда определение «какой-то». Старайтесь всё-таки обходиться двумя-тремя определениями, а не десятью. Слишком много… Хотя, если их будет двадцать, то это уже будет такая барочность — другая крайность. Больше диалогов, мне кажется. Вот Набоков не любил диалоги, а мне кажется, что наличие диалогов — это важный критерий динамики. И меньше описаний. Описания должны быть чёткими и чрезвычайно ударными, бьющими в цель.

«Почему в романах вы предпочитаете повествование от третьего лица? «Я» у вас для поэзии?»

Да не то чтобы… Ну, стыдно как-то. Я стараюсь писать всё-таки не о себе. Я хочу, чтобы обо мне никто ничего не знал. От первого лица у меня написан «Квартал» — как раз от самого вымышленного из моих персонажей. Если спрашивать, на кого из своих героев я более или менее похож, то, наверное, на Волохова из «ЖД», но я никому в этом не признаюсь (кроме нашей многомиллионной аудитории). А герой «Квартала», написанный от первого лица, как раз на меня очень непохож. Он тот, чем я боялся бы быть, может быть. Может, хотел бы, а может, боялся бы…

«Сегодня годовщина, практически юбилей одного значимого события и начала обратного отсчёта до другого. Совпадение это или знак?»

Я не знаю, что вы имеете в виду под другим событием. Я имею в виду путч. Но что ещё было 19 августа, вспомнить не могу. Октавиан, может быть, вы поясните ваш вопрос? Тогда я поясню его скрытый символизм.

«Посвятите лекцию Кобо Абэ и его творчеству».

Ну, попробуем, попробуем. Это надо мне перечитать «Четвёртый ледниковый период» и «Человека-ящика». «Женщину в песках» и «Сожжённую карту» я помню хорошо. Давайте попробуем.

«Пожалуйста, поздравьте с тридцатилетием Василия Мохначёва, продюсера фильма «Пилъ Курилъ», режиссёр которого, Стас Мохначёв, был соавтором Балабанова при написании «Жмурок». Если смотрели «Пилъ Курилъ», скажите пару слов».

«Пилъ Курилъ» не смотрел. Василий Мохначёв, дорогой, поздравляю вас с тридцатилетием! Я с вашим творчеством пока не знаком, но буду знакомиться.

«Не приходилось ли вам спрашивать у своих учеников, как они понимают строчку Маршака

«По проволоке дама // Идёт, как телеграмма»

Знаете, это не программная строчка, она не включена в программу русской литературы. Я своих учеников никогда об этом не спрашивал. Но я не понимаю, искренне не понимаю, чего там не понять. По-моему, это абсолютно очевидно.

«Ролан Быков считал, что в фильме Феллини «Восемь с половиной» герой ищет маму в любимой женщине. Так ли это?»

Нет конечно. Понимаете, в фильме «Восемь с половиной» содержатся пародии на фрейдистские трактовки, их там очень много. И там есть такие пародийные герои: продюсер, адвокат, психоаналитик — все, кто не дают жить главному герою. Я думаю, что единственная сцена, которая имеет отношение к детской сексуальности там, — сцена с Сарагиной, достаточно издевательская. И вообще не надо, пожалуйста, в «Восемь с половиной» искать автопортрет Феллини. Это портрет его кризиса.

Д.Быков: Любой национализм в апогее своего свободного развития приводит к человеконенавистничеству и к шовинизму

И совсем придётся сказать, наверное, неприятную вещь. Я не люблю «Восемь с половиной». Я люблю там только финал. Это кризисная картина, разбросанная. Вот после такой совершенной фрески, как «Сладкая жизнь» — на мой взгляд, лучшего фильма Феллини — нельзя было не снять «Восемь с половиной». Но это фильм о мести, о том, как мстит мироздание художнику, как мстит энтропия художнику за создание совершенной картины. Вот он снял совершенное кино — и после этого тяжёлая депрессия, разброд, шатания, муки от невозможности повторить шедевр и такая честная, откровенная невыносимая картина как «Восемь с половиной». Это начало нового жанра, но это жанр распада.

И у Феллини, как вы знаете, как и у всякого большого художника, бывала «послеродовая депрессия». Милые мои, мы с вами прекрасно помним, что после того, как он снял «Дорогу» («La Strada») — фильм, который, наверное, не имеет себе равных, — его половина друзей корила за предательство идей неореализма, а сам он считал, что это полная неудача. У него была полугодовая депрессия. Ему уже «льва» в Венеции вручили, а он всё говорил: «Нет, это неудача, я ничего не буду снимать». И правда, после этого снимает, по-моему, компромиссные во всех отношениях «Ночи Кабирии» — опять реалистическую картину. Я её не люблю, она довольно сопливая. При том, что там есть прекрасные куски, но мне скучно её смотреть. Там хорошо только, когда она прячется в этой квартире, а в остальном, по-моему, ужасно. Да и потом, господи, ну какая из Мазины проститутка? Мне ужасно нравится… Вот «Дорога» — это шедевр. После этого шедевра, конечно, он может впадать в депрессию сколько угодно.

«Как вы относитесь к спорам о Гарри Поттере, о переводах? Какой перевод вам ближе?»

Мне больше всего нравится то, как перевёл Голышев одну книгу.

«Прочитал страшный рассказ Катаева «Отче наш». Автор с библейской простотой изобразил обречённость евреев в оккупированной Одессе. Ледяной холод этого рассказа пробирает до костей. Как решился Катаев сказать правду о Холокосте?»

В России говорили довольно много правды о Холокосте, эта тема не была под запретом в Советском Союзе. «Чёрную книгу» Гроссмана и Эренбурга издать не разрешили, но катаевские «Одесские рассказы» об оккупации никогда цезуре не подвергались, они выходили. И ни об уничтожении русских на оккупированных территориях, ни об уничтожении евреев говорить не запрещалось. Замалчивалась трагедия Бабьего Яра. «Над Бабьим Яром памятника [памятников] нет», — Евтушенко правильно написал. И Виктор Некрасов исключён был из партии именно за то, что говорил правду о Бабьем Яре. Но тема эта, в принципе, не замалчивалась отнюдь.

«Мне тоже плохо, когда не пишу. Конфликтую со всеми домашними. Меня пугает, что это затягивает. Я всё больше сижу за столом, а выходит так себе…»

Послушайте, Женя, какая вам разница, что вы ходит, ещё раз вам говорю? Когда это единственный способ что-то сказать и сделать… Ну, что мы будем выдумывать?

«В ходе выполнения своей работы задумался над вопросом: кого можно считать архетипом героя, который приходит в разрушенный мир и пытается его спасти? Были мысли о христологической фигуре, но всё же Христос ничего не создаёт заново».

Нет, он создаёт, безусловно. Очень многое — качественно новое. И об этом мы могли бы поговорить, но это я буду разговаривать с детьми о плутовском романе. У меня три лекции с 26 по 28 августа. Приходите на Ермолаевский, 25.

А мы услышимся через три минуты.

НОВОСТИ

Д. Быков

Продолжаем разговор. Отвечаем на вопросы, приходящие на почту. А потом поговорим о книгах Газданова и Надежды Яковлевны.

«О счастье! о непременность! о прекраснейшее время в жизни моего народа — ночь с четверга на пятницу».

Спасибо вам большое! Это такой трогательный привет Венедикту Ерофееву.

«Как вам кажется, не является ли мистическим предупреждением переназначение главы администрации президента? Я его расшифровал так: будет Вайно́ — и Ивано́в не останется».

Это, конечно, хороший вопрос. Я сейчас анонсирую интервью Юлии Латыниной, которое выходит в ближайшем «Собеседнике». И там она на мой вопрос о смысле переназначения Иванова и Вайно, этой рокировки, отвечает очень просто: «Какое значение имеет цвет шнурков на кедах — синий он или красный? Это абсолютно вопрос, никакого значения не имеющий». Точно так же и здесь. Я вам советую не заморачиваться.

«Почему вам кажется, что сегодняшнее постмодернистское общество не может резко скакнуть от гибридного восприятия окружающего мира к серьёзному, чёрно-белому и кровавому?»

Может. И я всё время об этом говорю. Это Кормильцев и называл «новой архаикой», что возвращение к новой серьёзности произойдёт за счёт архаики. Конечно, это возможно. И очень многие этого бы хотели — отказа от гибридности в пользу настоящей большой войнушки. Помните, как говорил в этой же студии Андрей Лазарчук: «Война делает внешний план бытия пластичным. Это единственный способ его изменить». Я так не думаю. Я думаю, что есть гораздо более сложные, тонкие, серьёзные способы менять внешний план бытия. Но, к сожалению, большинство людей здесь выбирает простую модель: война всё спишет. Об этом собственно роман «Июнь» — о том, как люди надеются выйти из невроза через войну.

«Верните девушку! Смотреть было приятно».

Ну, девушка ушла спать в хорошее место, в более мягкое. И я не могу требовать, чтобы эховские красавицы спали здесь под стулом, дабы вам было приятно.

Д.Быков: Бороться с нелюбовью к себе не нужно. Лучше себя недооценивать, чем переоценивать

«История не просто ускоряется, а темп этого ускорения возрастает. Лем в «Магеллановом облаке» переложил в XXX век то, что мы увидим уже в XXI веке. А что будет реально в XXX веке — даже представить страшно. Сверхценность человеческой жизни окончательно оформят в XXI–XXII веке, если люди до этого не вымрут, — гениальная формула, Денис, спасибо! — Почему в «Магеллановом облаке» победил коммунизм? И почему в XXX веке люди живут недолго? У Лема люди XXX века очень плохо готовы к виртуальной реальности, она им остро чужда. В действительности сейчас всё идёт к тому, что уже к концу века многие люди окончательно переселятся в эту реальность».

Совершенно верно вы об этом говорите. И я об этом много раз говорил. Ужас как раз в том, что виртуальная реальность будет для большинства наиболее комфортной, а для меньшинства она будет неприемлемой и недоступной. И я очень этому рад.

«Как эволюционирует интерес публики к «Лолите»?»

Нарастает. Потому что становится всё более понятно, что это… Как бы сказать? Что это о России, а не об Америке.

«Вы часто вспоминаете раннего Гоголя: «Вия», «Вечера на хуторе…». Расскажите, почему Набоков низко оценивал эти произведения?»

Он не низко их оценивал, он просто больше любил петербургского Гоголя (по понятным причинам). Самое точное, самое важное, что написано про Вия (почему вещь вообще называется «Вий»), содержится в книге Синявского «В тени Гоголя». Но, конечно, очень много здравого — «Вий» как русская эротическая утопия» — содержится в лекции Михаила Успенского. И у нас был, я помню, тройственный вечер, когда выступали в «Прямой речи» я, Успенский и Лео Каганов, и каждый со своей трактовкой «Вия». Каганов читал рассказ «Вий–99» [«Вий –98»]. Успенский рассказывал о генезисе самого понятия «Вий». А я рассказывал об эротической утопии. Слава богу, этот вечер записали, доступен он. И лекция Успенского о Вие как короле гномов вполне может быть вами услышана и воспринята.

«Как бороться с нелюбовью к себе, с недооценкой себя и страхом?»

Послушайте, дорогая моя… Во-первых, очень приятно, что девушка задаёт такой вопрос, потому что девушка, которая недооценивает себя, — это явление довольно редкое. Впрочем, юноша, недооценивающий себя, — тоже, но как-то для юноши комплексовать естественнее. Мне кажется, что бороться с нелюбовью к себе не нужно. Я вам объясню. В какой-то момент эта нелюбовь к себе достигнет у вас таких критических величин, что вы оттолкнётесь, как от дна, и перейдёте к полной её противоположности. Я хорошо знаю, что вообще лучше себя недооценивать, чем переоценивать.

«Первый фильм Андрея Смирнова «Ангел» нельзя до конца понять. Восставший народ зверски казнит фанатика-большевика. Возможно ли найти выход, мирное разрешение конфликта Гражданской войны?»

Об этом мы поговорим, если хотите, с Андреем Смирновым. Это важная тема, серьёзная. И я бы с большой радостью пригласил сюда Андрея Сергеевича. Мы дружим. Я постараюсь учесть ваши пожелания. Давайте Смирнова пригласим. Тем более что он о Гражданской войне снял не только «Ангела», но и «Жила-была одна баба».

«В прекрасном фильме «Успех» по сценарию Гребнева есть сцена, где провинциальный драматург надоедает режиссёру с пьесой «Азовское море». Недавно с удивлением узнал, что, оказывается, у Зорина есть пьеса с таким же названием. Это шпилька Зорину?»

Нет, не думаю. Я думаю, что это случай такого непроизвольного совпадения. Кстати говоря, я эту пьесу Зорина не знаю. Это что-то такое достаточно малоизвестное.

«Вопрос по «Nevermore» Хьортсберга, — да, это один из моих любимых романов. — Зачем нужна спиритическая линия? По-моему, она не играет ни в завязке, ни в раскрытии загадки. Даже призрак По и роковую красавицу можно было включить, не прибегая к описанию спиритических сеансов. Зачем в книге журналист? Он и сержант из участка — крючки, которые остались висеть пустыми. Описание убийства гангстера у здания суда — тоже лишний кусок. Роман хороший, но распадающийся. Та же «Mañana» лучше скомпонована».

«Mañana» в другом жанре. Понимаете, о чём «Nevermore»? О проникновении, просачивании мистики в жизни, которая бывает на известных этапах. Там и должны висеть пустые крючки. Там должны быть пустые наживки. И вы совершенно правы, там распадается детективная интрига, и призраки появляются. А когда появляются призраки — это всегда признак недостатка интриги. Замечательно сказал Герман: «Если тебе нужна в картине музыка — значит, ты недоработал как режиссёр». Если тебе нужно в детективной интриге элемент иррационального — значит, ты плохо написал интригу. Но Хьортсбергу нужна здесь именно атмосфера вот тогдашней Америки и совершенно не важна конкретная… Да, распадается, потому что реальность распадается на рациональные пласты и нерациональные. Кстати, такие же признаки есть и в «Падшем ангеле».

«Что было в выброшенной за борт корзине?»

Понятия не имею. Не уверен. Не знаю. Мы не должны этого знать. Как и не должны мы знать, что там в коробочке у человечка… у китайца в замечательном фильме «Дневная красавица».

«В последней лекции вы отметили, что Пелевин не пророк, поскольку не предоставляет нам картину будущего, а рисует только настоящее. Но ведь «S.N.U.F.F.» или «Любовь к трём цукербринам» — как раз там нарисовано будущее, пусть и уродливое и искажённое».

Нет, это не будущее. Это экстраполяция. Это развитие совершенно рациональное, доведение до абсурда того, что есть уже сейчас. В будущем есть элемент принципиальной новизны. Когда-то Кабаков сказал о «Невозвращенце»: «Это не предсказание, а это интерполяция, это попытка развить то, что уже есть, что уже заложено сейчас».

«Вопрос о новом «Поттере». Почему именно пьеса в соавторстве? Почему не роман?»

Да знаете, мне кажется, потому что… Сейчас нащупаю важное определение. Ну, не ради денег, конечно. Понимаете, денег она уже заработала много. А потому что пьеса — это более прямое действие, это уже прямо в голову, прямо в зрителя. Когда читаешь прозу, её ещё надо осмыслить. Визуальное искусство — это прямой удар, выстрел. И мне кажется, что в этой пьесе очень многие вещи, особенно касающиеся отношений с детьми, — это её прямая тревога, это её стремление бить в набат, проговаривать вслух, почти публицистически. Диалог Поттера с Дамблдором, когда Дамблдор там говорит: «Я только памяти краска», — вот это такой современный аналог гефсиманского диалога: «Пусть будет Твоя воля». И этот знаменитый крик на кресте, самый страшный: «Боже Мой! Для чего Ты Меня оставил?» Вот это есть в «Поттере». Эта родительская трагедия для неё сейчас на первом месте. Она же вообще пишет о том, что с ней происходит. Она пишет такую своего рода автобиографию. И это делает её книгу великой.

«Назовите кого-то похожего на вас в англоязычном пространстве».

Если вы имеете в виду лекции и публичные какие-то эфиры — ну, Стивен Фрай делает что-то подобное. Хотя трудно сказать… Писателя англоязычного, похожего на меня, мне назвать ещё труднее. Ну, из тех, кого я знаю, всё-таки, наверное… Нет, так высоко я не заглядываю. Делилло — это как-то слишком, знаете, понтово. Ну, из того, что мне ближе всего… Ну, Капоте — это вообще лучший писатель, когда-либо родившийся. Вот дневники Джона Чивера когда-то на меня произвели наибольшее впечатление, даже не проза его. У него хорошая проза — рассказы лучше, чем романы. Но его дневники, пожалуй, я читал как исповедь личную — правда, с той разницей, что я не алкоголик, а трудоголик. Но это, как известно, вещи довольно похожие.

Д.Быков: Литература — это внутреннего нарыва. И, если у вас его нет, литературой заниматься безнадёжно

«Составьте план работы для пятнадцатилетнего подростка, желающего заниматься русской классической литературой. Хочу попробовать учиться с нуля. Начал с Лермонтова. Хочу продолжить разбором Пушкина. Подкорректируйте и посоветуйте».

Ну, я думаю, что начать всё-таки следовало бы с Державина, такое есть у меня подозрение. Я не собираюсь намечать для вас программу. Мне кажется, что вам надо сделать ровно одно: найдите в русской литературе автора, который вам наиболее близок, и систематически его изучайте. А историю литературы вы будете изучать потом, как говорил Искандер, «обчитывая пространство» вокруг любимого текста.

«Верно ли я понимаю песню Высоцкого «Лукоморья больше нет»? Это странное пророчество о грядущем развале Советского Союза и наступлении эпохи великого упрощения и распада. А что выходит? Жлобы?»

Ну, это не распад Советского Союза, это распад русской культуры, оказавшейся под властью этих жлобов.

«После лекции «Эмигрант как психологический тип» отыскал на барахолке роман Лобаса «Жёлтые короли» о нью-йоркских таксистах. Читали ли вы этот роман?»

Да, он печатался в «Новом мире». Конечно, читал. Хорошая книга. Хотя книга Лобаса о Достоевском, двухтомник «Достоевский в жизни» (как «Пушкин в жизни» Вересаева), мне кажется более интересной. Но «Жёлтые короли» — это не роман, а это хорошая документальная, мемуарная книга об эмигрантском опыте, очень ценная.

«Какие книги, на ваш взгляд, лучше всего описывают время 1985–1993 годов? — однозначно «Время ночь» Петрушевской. — Мне кажется, это Луцик, Саморядов и Виктор Пелевин».

Луцик и Саморядов — безусловно. Но они описывают не это время, они описывают русский национальный характер, вне зависимости от времени. Пелевин тоже не описывает это время. Пелевин — замечательный хронист последних лет советской эпохи. Ну, можно сказать, что начало эпохи постсоветской замечательно описано в «Generation «П», но всё-таки это такая социальная сатира. Если вас интересует дух времени, точность, то это вы найдёте главным образом у Петрушевской и, как ни странно, в романе Сорокина «Сердца четырёх». Я не большой фанат этой книги, но по духу своему она очень близка к тому, что происходило тогда.

«Стоит ли поступать на журфак в Петербурге?»

Конечно, стоит. И вообще на журфак всегда стоит поступать. Времени на нём надо проводить очень мало, а возможности для желающих учиться огромные.

Дальше вопросы о христианстве, я не готов пока на них отвечать.

«Только что прочитал «Замок» Кафки, а до этого — его же «Процесс». Это замечательные тоталитарные устрашения, но чем они настолько легендарные?»

Слушайте, Антон, вы просто пока ещё не поняли, что они описывают не тоталитарное устройство общества, а всякую жизнь. Если вы посмотрите на него с этой стороны, вам станет всё гораздо понятнее. Там именно про это, а не про тоталитаризм, идёт речь у Кафки. В этом и его величие.

«Купил вашу книгу о Маяковском. Читать сразу или стоит перед этим поскрести шеститомник Маяковского?»

Нет, читайте сразу, а потом, когда вам будет что-то не понятно, заглядывайте в шеститомник Маяковского и читайте те вещи, которые вы раньше не знали, не успели прочесть.

«В школе совсем не интересовался литературой. Начал читать в 18 лет и до сих пор не кончил. Вы говорите, что в жизни не нужно относиться к себе слишком серьёзно. Как этому научиться? Думаю, самая моя большая проблема именно в этом».

Нет, не в этом. Это вообще не проблема. Почему не надо относиться к себе слишком серьёзно? Знаете, почаще повторяйте те мысли… те вопросы, которые задаёт себе Лёвин в конце «Анны Карениной». Помните, он там говорит: «Какой смысл существования в крошечном пузырьке воздуха, который зародился в огромном болоте? Вот так вот и я…» Вы почаще представляйте себя на фоне мирового контекста, а особенно часто — на фоне Вселенной. Если не предполагать солипсически, что вы единственное живое существо, а все остальные — плоды вашего воображения… Это элегантно, но это, конечно, не так. Тем не менее, почаще представляйте себя на фоне этих огромных безжизненных пространств. И на фоне бесконечной истории человечества тоже себя представляйте. Людей было так много, и они все такие разные, и у каждого была своя огромная жизнь, полная трагедий, счастья, секса и всего остального. Что вы на этом фоне? Вот как мы ничтожно малы, даже если вы очень много всего умеете? Вот почаще себя воспринимайте на фоне больших контекстов.

И вопрос, который бы я отметил… Ей-богу, лучший вопрос, который я получил за всё это время. Ну, там автор подробно рассказывает, что он очень любит планету Юпитер. Для него планета Юпитер — это пространство отдыха и счастья, вот этот газовый гигант. «А каково такое же место у вас?» — спрашивает он меня.

Д.Быков: Великая литература начинается с понимания, что вы ничего не можете, кроме неё, и что это никому не нужно

Так почему-то получилось, что я вообще из всего звёздного неба больше всего люблю картинку, которая была в учебнике природоведения — там, где такие тёмные деревья, на их фоне серо-синее небо и на нём бледные звёзды. Вот это для меня такой вечный символ прекрасного. И, как ни странно, больше всего я люблю W — созвездие Кассиопеи. Может быть, потому, что мать мне его когда-то показала ещё над кипарисами крымскими, под звёздами в санатории под Ялтой, где я горло лечил. Я это люблю больше всего. И мы с ней всегда находим это созвездие. Я люблю ещё очень Плеяды, похожие на мазок серебристой кистью, особенно хорошо видные осенью. Плеяды мне очень нравятся. Нравятся мне Стожары. Но я больше всего люблю всё-таки W, потому что его легко найти и это красивая такая история.

Ну а теперь немножко про Надежду Яковлевну, потому что много-то я и не хочу говорить.

В чём принципиальная новизна книги Надежды Яковлевны Мандельштам? Особенно, конечно, «Второй книги», а не «Воспоминаний». Она больше и по масштабу, и откровенней. Надежда Яковлевна решила написать всё, как она думала, всё, как есть. Эта книга не содержит интеллигентских компромиссов, умолчаний. Надежда Яковлевна не пытается казаться победительницей, она позволяет себе быть несчастной… или не несчастной, а она позволяет себе говорить о ситуации затравленности. Это записки раздавленного человека, может быть в каком-то смысле даже сломленного, потому что она хочет на своём примере со всей наглядностью показать, как выглядит человек, которого перемолола эта машина. Она сказала несколько вещей, которые вслух ведь не произносили. Она сказала: «Спрашивать надо не с тех, кто ломался, а с тех, кто ломал». А Искандер добавил… Я сегодня часто его вспоминаю, потому что многие его афоризмы бессмертны. Он сказал: «Тех, кто не сломался, тех плохо ломали». Это жестоко сказано, но точно.

В общем, гениальна, конечно, «Вторая книга» Надежды Яковлевны именно потому, что автор не пытается казаться лучше, чем он был. Он показывает себя — утратившим объективность, бесконечно озлобленным, не простившим ничего. В этой книге нет старческой примирённости, нет христианского прощения, нет доброты. Есть высшая доброта, бесконечная любовь к своему мужу — сложному, больному, мучительному, тоже затравленному, доведённому до отчаяния, а иногда и до безумия. Это книга человека, который не стесняется ничего человеческого.

Понимаете, в XX веке был, конечно, определённый культ сверхчеловечности — культ не просто фашистской сверхчеловечности или коммунистической, нет, а культ человека, который через всё это прошёл, выстоял, вынес и так далее. Так вот, тот, кто через всё это прошёл и сохранил убеждения (как Шаламов, например) — это тоже явление не совсем человеческое. А Надежда Яковлевна позволила себе быть просто человеком. Пристрастным, да. Несправедливым, да. И в этой книге не нужно искать справедливости. Она может историческим источником только в одном в отношении. Ну, всё, что касается истории написания стихов, во-первых, потому что здесь она единственный специалист, единственный знаток и ни в чём не лукавит. Она абсолютно точно пишет все обстоятельства возникновения: развитие темы, случайные словечки, цитаты из газет, которые подсказывала сама жизнь — то, как возникают стихи. Здесь она абсолютный знаток.

Но ещё, кроме того, она великолепный хронист (субъективный, конечно) во всём, что касается духа времени. Вот дух эпохи Надежда Яковлевна с потрясающей силой запечатлела, — эпохи, когда возникает метафизика чуда. Вот она говорит: «Их спасение было чудом, сделанным Сталиным». Нельзя в это время верить ни во что, кроме чуда. Нет рационального спасения. Чудом может уцелеть человек, чудом спастись, чудом не переломаться. То есть возникает совершенно особое, христианское ощущение жизни, когда есть только твоя ответственность и надежда на случайное, невозможное чудо. Это не фатализм, конечно. Все христианские добродетели сохраняются, личная ответственность сохраняется, но надежды нет — вот в чём всё дело. Это такой самый радикальный извод христианства, когда надо всё пройти до конца, но никакой надежды на то, что твой подвиг будет оценён и твой опыт услышан, нет.

Надежда Яковлевна сформулировала несколько чрезвычайно важных вещей. Например, она сказала, что в тоталитарном режиме, в террористическую, диктаторскую эпоху нет вопроса «почему?», а есть вопрос «зачем?». Это очень глубокая мысль. У террора нет логики. Отыскивать логику в терроре бессмысленно. Арестовывают не «потому что». Человек должен сам себе придумать вину, на этом всё и держится. И многие вину себе придумывали.

Но чего действительно нельзя отнять у террора — так это целеполагания, целесообразности. Он происходит не потому, что кто-то виноват, а потому, что цель у него есть — держать в страхе, поработить, давать всё более сильные, шоковые, токовые удары, всё время держать в невротическом напряжении. «Сталин превратил нас всех в ожидальщиков», — гениальная формула Мандельштама, которую сохранила для нас и повторяет его жена. А почему ожидальщиков? Потому что все ожидают, когда за ними придут, ожидают звонка, обыска, ареста.

Это сейчас, знаете, завелось такое новое развлечение у ольгинских троллей и у шантажистов местных — они звонят и говорят: «У вас будет обыск» или «Вас возьмут такого-то числа». При этом они плохо знают матчасть. И номера их всегда определяются. И есть уже хороший банк этих номеров, я тоже поучаствовал в его создании. В общем, всем этим ребятам не поздоровится. Но я их пугать не хочу, они и так боятся.

Проблема в том, что в ожидальщиков хотят превратить и сегодня всю страну. Ведь что такое ожидальщик? Это человек, который, как кролик под взглядом удава, загипнотизирован — он ждёт, что с ним что-то произойдёт, и ничего сделать не может. Вот это состояние беспомощности и панического ужаса, этого зыбкого болота, когда каждый сам себе придумывает вину, — это Надежда Яковлевна Мандельштам описала с предельной ясностью, с предельной трезвостью. И она раньше других научилась быть невиноватой. Она перестала бояться. Потому что страх доходит до некоторого предела, и после этого — всё.

Д.Быков: Если украинская Служба безопасности может прислушаться к волне, поднятой в сетях, это уже о чём-то говорит

Вот эта страшная метафизика, эта природа советского страха описана, конечно, лучше всех Мандельштамом в «Четвёртой прозе». Помните, когда «страх стучит на машинках», «мы правим свою китайщину», «приказчик обвесил — убей его!» — вот это всё. Третья и четвёртая главы «Четвёртой прозы», да и вообще вся «Четвёртая проза» с несохранившейся первой главой — всё это, конечно, грандиозное явление. Вот Надежда Яковлевна расписала это подробнее и страшнее.

Я рискну сказать, что её проза — она не то чтобы лучше мандельштамовской, но она в другом жанре. Мандельштамовская проза, как мы помним, «мыслит опущенными звеньями», она конспективна, она — как бы заметки на полях ненаписанной прозы, как «Египетская марка». Проза Надежды Яковлевны в другом жанре, она гораздо более подробна. Мандельштам даёт образ времени, как бы задавая куб по одной её диагонали, а Надежда Яковлевна гораздо более детальна, и её дело — всё-таки достучаться не до тех, кто понимает, а до всех. Поэтому у неё есть повторы, есть такая белинковская некоторая дидактичность (у Белинкова ведь тоже повторов очень много), но есть публицистическая страстность. Вот почему Аркадий Белинков, которого я вам всем очень рекомендую, немного похож в главных своих интенциях на книги Надежды Яковлевны? Потому что и то, и другое — это книги человека, который перестал считаться с общим мнением, который позволил себе быть собой, который решил, что он может быть собой.

Да, конечно, в книге Надежды Мандельштам, особенно во «Второй», очень много мстительного сведения счётов, очень много враждебности — причём к тем людям, которым она многим была обязана (например, Харджиеву, с которым она рассорилась в 60-е годы). Позволяет она себе даже и некоторые выпады против Ахматовой, которую чтила и с которой дружила. Когда на защиту Ахматовой кидается «Немезида-Чуковская», как называла её Тамара Габбе, когда в книге «Дом поэта» Лидия Корнеевна начинает учить Надежду Яковлевну, как ей писать об Ахматовой, у меня есть ощущение, что это всё-таки некоторое превышение собственных полномочий. Лидия Корнеевна прошла свой крестный путь, выпила свою чашу, «её там стояло», перефразируя Ахматову, — но тем не менее у Надежды Яковлевны есть некоторое право писать об Анне Андреевне так, как ей того хочется. Она написала без панибратства, но, безусловно, со знанием равенства участей — не равенства дарований, не равенства значений, а равенства участей. И портрет Ахматовой, который у неё дан — Ахматовой капризной, тоже часто пристрастной, страдающей — это портрет более убедительный, как ни странно, чем то, что вышло у Лидии Корнеевны, потому что Надежда Яковлевна не смотрит снизу вверх. Хотя Лидии Корнеевне кажется, что все должны бы так смотреть. Нет, не все.

Надежда Яковлевна (вот в чём, как мне кажется, значение для сегодняшнего дня) вообще не пытается быть хорошей. Жолковский очень точно сказал о Пастернаке: «Пастернак слишком долго пытался быть хорошим для всех». Это жестоко сказано, но сказано с любовью. Действительно пора перестать быть хорошими. Книга Надежды Яковлевны не обладает традиционными советскими добродетелями, как, например, строгость, сдержанность, мужество — ничего подобного нет. То есть это книга большого мужества. Женщина, которая в таких условиях — при такой биографии, изгоняемая со всех мест, травимая, безденежная — сумела сохранить архив Мандельштама, она совершила свой подвиг. Но она не пытается казаться железной. Помните, как говорила её подруга Лидия Яковлевна Гинзбург: «Железных людей нет, а есть люди деревянные». Вот Надежда Яковлевна — она не деревянная. Это вопль живого растоптанного человека.

И вот в чём, конечно, особая, ни с чем не сравнимая ценность этой книги. Многие уже сейчас (приходят вопросы) меня начинают спрашивать прямо: а насколько фактически достоверна она, насколько можно верить тому, что там говорится, например, о Рудакове? Рудаков — довольно интересный персонаж. Он у меня выведен под именем Дробинина в «Остромове». Рудаков — это человек, который отбывал ссылку вместе с Мандельштамом. И, как пишет Анна Андреевна Ахматова, он вообразил, что гениальный поэт он, а не Мандельштам. Может быть, он такого и не воображал, но он считал себя равновеликим, и даже считал, что Мандельштам потыривает у него темы и приёмы. Рудаков — сложная фигура. Но то, как он описан у Надежды Яковлевны Мандельштам, всё-таки верно, потому что это ещё и с огромной любовью.

Понимаете, ведь писать о человеке с любовью — это не значит писать о нём только хорошее. Она и о Мандельштаме написала много жестокого, но она любит. И любовь может себе это позволить. Она, по слову апостола Павла, всё терпит, всё превозмогает и всё понимает. Она всё переживёт. И наша любовь к Мандельштаму переживёт то, что говорит о нём Надежда Яковлевна. Вот того, что пишет Эмма Герштейн, может и не пережить, а того, что говорит Надежда Яковлевна с высоты своей любви, переживёт безусловно.

Услышимся через три минуты.

РЕКЛАМА

Д. Быков

Пошла последняя — шестая — часть эфира. Ещё пара вопросов.

«Дмитрий Львович, не так давно Максим Шевченко на «Эхе» нелестно прошёлся по обществу потребления. Что можно противопоставить обществу потребления? Общество производства? Но производство — это ведь предшествующий потреблению этап, полностью заточенный на потребление».

Вы правы совершенно, да. Надо противопоставлять не производство, которое может быть таким же рутинным, монотонным и нетворческим, как и потребление, а надо противопоставлять творчество. Вот вы совершенно правы, говоря, что… «Высокодуховное общество, где не жнут, не сеют, не собирают в житницы»? Да нет конечно. Дело в том, что такие общества, где не жнут и не сеют, они невозможны в принципе. Разумеется, человеку нужны гири, нужно заземление. Правильно Андрей Зорин писал: «Если бы Батюшков не ушёл с государственной службы, он бы, может быть, и с ума бы не сошёл». Нам нужны гири, удерживающие нас на земле, но при этом они не должны определять нашу жизнь. Конечно, антонимом потребления, противоположным процессом является созидание, а не только создание каких-то новых ценностей. Важно творить, а не создавать предметы потребления. Это совершенно верно.

«Любезнейший Димочка Быков! Пишу вам с надеждой получить помощь. Мои учителя абсолютно бестактные и непрофессиональные в этих вопросах. В каких институтах литературоведение преподаётся на уровне высоком? Возможно ли индивидуальными занятиями с самим собой за два года вытащить себя из глубокой литературной ямы хотя бы на начальный институтский уровень? Если возможно, то каким образом?»

Знаете, не обращайтесь к людям, которые старше вас, «Димочка» — и вы вытащите себя на хороший литературный уровень. Всё начинается с личного общения, с такта. Мне трудно допустить, что вам больше пятидесяти. Поэтому давайте как-то сначала не будем обращаться друг к другу «любезнейший», а хороший литературный уровень придёт уже сам собой.

Переходим к теме Газданова. Хотя ещё раз говорю: к сожалению, это не герой моего романа при всём его выдающемся таланте и разнообразии. Действительно все его девять романов не похожи друг на друга. Газданов сегодня действительно популярен заслуженно, и этого не понять нельзя.

Сейчас… А, вот! Тут замечательный вопрос, не могу его обойти. Потом уже к Газданову перейду. «Попробуйте прочитать лекцию для начинающих литераторов и сказать, что для них всего важнее».

Для начинающего литератора важнее всего наличие серьёзной внутренней проблемы, с которой этот литератор будет бороться. Без большого внутреннего противоречия нет поэта. Без навязчивой мании или фобии нет писателя. Если вы абсолютно здоровый человек, вам литературой заниматься необязательно. Или пишите заметки фенолога, или из вас может получиться хороший журналист. Но литература — это решение внутренней проблемы, вскрытие внутреннего нарыва. И если у вас его нет, литературой заниматься безнадёжно. Так что культивируйте в себе душевные неблагополучия или, по крайней мере, логическое противоречие

Что касается Газданова, то у него как раз такое противоречие было, и он его всю жизнь избывал. Я полагаю, что намозолившее уже всем глаза определение «Газданов — экзистенциалист» ничего не объясняет. А что такое экзистенциалист? Это тот, кто пишет об экзистенциальных проблемах. А что такое экзистенциальные проблемы? Это проблемы жизни и смерти. Под это дело можно подвести абсолютно любое творчество абсолютно любого автора.

Я думаю, во всяком случае мне представляется, что в основе творчества Газданова действительно лежит довольно серьёзное логическое противоречие, точнее — даже психологическое противоречие. И сводится оно к тому, что Газданов по природе своей был человек высоконравственный, логичный, рациональный и глубоко домашний. Домашний в том смысле, что он был привязан к конкретной системе ценностей, к семье, безусловно. И что самое в его случае катастрофическое — он всю жизнь ощущал себя осетином, чувствовал свою принадлежность к народу традиций, к народу архаики, к народу гордому, и всё время говорил о своём чистокровном осетинстве, о нравственных принципах, которые заложены в его воспитании. Хотя он родился в Петербурге, в семье осетина, специалиста по разведению лесов, но тем не менее все архаические домашние традиции соблюдались. И вот он — человек почвы, человек дома, человек твёрдый и всегда с этим связанной морали — оказался вне дома, в абсолютно чуждой стране, в среде абсолютно подвешенной.

Вот у Поплавского, например, эта трагедия не была так выражена. Он был не такой семейственный, не такой традиционный, у него были, в общем, довольно дурные отношения с отцом, с родителями в целом. Он действительно с детства, с малолетства с традициями борется. Вот человек, который в 20 лет написал «Мы ходили с тобой кокаиниться в церкви», действительно немножечко испытывает божественное терпение.

Газданов совершенно другой. Газданов — это человек нормы, человек дружественного обаятельного общения, сострадания, человек большого внутреннего обаяния (что есть всегда в его герое-повествователе). И вот его трагедия, что человек с этим ощущением нормы, здравого смысла и доброты заброшен в безвоздушный космос эмиграции, где у него в буквальном смысле дома нет, где он иногда на улицах ночует, потому что негде. А экзистенциальная проблематика здесь по большому счёту ни при чём. Страшный холод мира, обступивший как раз тёплую человеческую душу.

И Набоков тоже тёплый. И когда говорят, что Набоков холоден и надменен, то это просто от непонимания. Перечитайте «Подвиг». Набоков добрый, весёлый, читателю открытый, он не скрывается совсем. И как раз он любит общение. Вот он-то совсем не интроверт. Вспомните воспоминания о нём американцев, когда он был равен себе вполне и откровенен. Просто проблема в том, что у Набокова-то была какая-никакая семейная традиция. Он всё-таки не утратил семью, он не утратил родную культуру, и он был глубже в этой культуре укоренён. А Газданов — вот это абсолютный чужак везде. И можно себе представить, как он мучился.

Мне представляется, что лучший текст Газданова — это «Пробуждение», роман, который как-то меньше известен, потому что считается, что лучшая книга — «Вечер у Клэр». Я совершенно не разделяю этого мнения. Очень многие любят «Призрак Александра Вольфа» — тоже замечательная остросюжетная история, мистическая во многом (хотя никакой мистики там на самом деле нет). Я помню, когда-то эта книга печаталась в «Студенческом меридиане», с каким болезненным, жгучим интересом мы всё её читали.

Но в чём актуальность Газданова сейчас? Ситуация эмиграции сегодня для России очень актуальна, только (подчёркиваю в очередной раз) не мы уехали из страны, а страна каждые 20 лет уезжает из-под нас. Мы всё время просыпаемся в другой стране и чувствуем себя в ней эмигрантами. И вот поиск хоть какой-то основы в этом мире, в этой стране, которую всё время выбивает из-под ног, — это болезненная газдановская проблема. Вот в отличие от Поплавского, который нашёл в безвоздушном пространстве источник дыхания, для Газданова эта проблема актуальна. Она актуальна и для нас. На что можно опереться? Ну, ему повезло — он благодаря Осоргину опёрся на масонство и был довольно продвинутым масоном. Но мы с вами понимаем же, что никакого масонства нет, что это иллюзия, что это собираются люди и играют в заговор, играют в тайну, а на тридцать третьей ступени посвящения им сообщают, что никакой тайны нет. Ну, мне так кажется.

Д. Быков: Когда у вас всё получилось, ваша книга раздражает: вы попали на что-то новое, вызвали сопротивление

Газданов всю жизнь ищет, на чём может стоять человек, на какой опоре, человек, утративший всё — утративший надежду, дом, опору, память. И вот об этом «Пробуждение». Это роман о том, как главный герой едет в глушь французскую на юге страны. Роман на чисто французском материале, после войны. Сам он успел повоевать, поучаствовать в Сопротивлении. Друг его зовёт в глушь. И там, в глуши, он видит женщину, которая всегда ходит босая, у неё огромные безумные глаза, под дождём она странствует, скитается. Все называют её Мари. Когда беженцы шли из Парижа, её подобрали на дороге. Она себя не помнила. От неё воняет всегда, и это всё довольно натуралистично описано. И вот этот герой главный (фамилия его Форэ) пытается пробудить в ней память. Ему это удаётся в конце концов, ему удаётся как-то пробудить в ней сознание. Но вот что может быть у человека, который утратил всё, даже имя? Есть ли какие-то основы человеческого бытия, на которых всё стоит? С помощью чего можно пробудить? Я не буду вам рассказывать, как он это разбудил. На самом деле это интересная, своего рода детективная интрига, потому что Газданов специально ездил в психиатрические больницы, чтобы написать это.

Я вообще должен вам сказать, что из всех его романов это самый интересный, просто самый увлекательный. Он есть в третьем, здесь у меня лежащем… точнее, в четвёртом томе пятитомника газдановского. Поразительно, что этот пятитомник, вышедший в «Элисс Лаке» в 2009 году, продаётся запросто на многих московских книжных развалах. Вот Газданов сегодня так популярен, все просят лекцию о нём, а никто не читает, никто не покупает этот пятитомник. Вот это, по-моему, свинство.

В результате всё-таки Газданов убеждается, что существуют универсальные, для человечества неистребимые, неискоренимые базовые принципы, на которых личность держится и на которых эту личность можно всегда вытянуть из безумия, из беспамятства. А какие именно? Там это написано довольно точно и неожиданно. Это вы прочтёте.

Но и последний его роман «Эвелина и её друзья» о том же — он о студенческой дружбе и о силе этой дружбы. Немножко это напоминает даже, вы знаете, по своему идеалистическому пафосу пьесу Розова «Её друзья». Тоже там та же идея: друзья помогают больной девушке и спасают её. Ну, в данном случае не совсем больная, история другая. Но, по Газданову, главный силой в мире (и это он говорит после всех ужасов XX века) оказывается межчеловеческая солидарность, и эта солидарность, оказывается, абсолютна, она неистребима. При том, что XX век скомпрометировал все ценности полностью, тем не менее люди продолжают нуждаться в человеческой тёплой опоре рядом.

Когда говорят, что мир Газданова страшно безвоздушен, холоден — почитайте «Ночные дороги». Это, мне кажется, самый откровенный его роман, действительно написанный о собственном опыте работы таксистом. Это роман о парижском дне. И он не понимает, каким образом он попал (и не только о парижском дне в календарном смысле, в астрономическом, но и в дне — в смысле «придонном») на это дно? Вот он вспоминает всё, через что он прошёл в России. Знаменитая эта страница, где он пересказывает все воспоминания своего детства и юности. Почему это закончилось, почему это разрешилось работой таксиста? Он до 50 лет ведь работал таксистом. Из 73 лет, которые он прожил… Нет, вру, вру. Из 68 лет, которые он прожил (а он умер, как и всякий истинный праведник, буквально в ночь своего рождения, на 5 декабря), он прожил в Париже 30 лет, и все эти 30 лет он работал ночным таксистом — с 1922 года по 1952-й. Случались у него перерывы. Но описывает он это парижское дно, и мы понимаем, что он, конечно, в отчаянии от тех глубин падения, которые есть. У него в одном рассказе проститутка говорит: «Я вдруг поняла, что́ есть душа. Душа — это то, что не болит, но страдает». И вот главный сюжет «Ночных дорог» — это поиск какой-то универсальной, единственной человеческой точки в каждом живом существе. Он это находит и почти всегда убеждается, что всё-таки неистребима человечность. Для XX века это бесценный опыт.

Главное достоинство прозы Газданова всё-таки, как мне представляется, помимо этой высокой метафизической её сущности, — это стиль. Стиль — как точно написано в одной из статей о нём (я сейчас не припомню авторства), «лёгкий поток». Но дело даже не в том, что это лёгкость. Газданов пишет очень просто, подчёркнут прозрачно, сухо, лапидарно, изящно. Вот в стиле Газданова есть изящество. Все его романы начинаются above, что называется, сразу, с самого начала. Сюжет рассказывается линейно, последовательно. Говорят, что у него в романах сюжет блуждает, что он фантасмагоричный. Нет. Он рассказывает историю очень чётко, без лишних деталей. Вот в «Веере у Клэр», например, герой вспоминает о бронепоезде, на котором он служил. Всегда изумительно чёткое мастерство рассказчика, ни одного лишнего слова, сухая, сыпучая, безэмоциональная внешне, без давления коленом на слёзные железы изумительно изящная проза! И вот в этой прозе, в её эстетическом изяществе и есть как раз, по Газданову, залог спасения.

Очень многие пишут, что вот Набоков — эстет, а Газданов — человек этический. Но как раз Газданов-то и доказывает нам, что этика и эстетика неразрывны, что писать хорошо — значит, делать добро. И как раз лучшие его рассказы, такие как «Письма Иванова», или «Товарищ Брак», или… Сейчас я припомню один из самых своих любимых, который тоже есть в этом четвёртом томе. «Ход лучей». Совершенно прелестный рассказ, почти гриновский по какому-то своему такому иррациональному безумию. Это всё лишний раз доказывает, что человек, хорошо пишущий, утверждает идеалы добра. Вот то, как написан, например, «Призрак Александра Вольфа»… Это роман, в котором всё двоится, в котором всё зыбко, в котором нет абсолютно реальности, она буквально расползается под пальцами. Но оказывается, что единственная реальность в этом сумасшедшем мире — это стиль: сухой, сжатый и абсолютно лишённый сопливого сострадания к себе.

Газданов был, помимо всего прочего, и замечательным журналистом на радио «Свобода» в последние годы жизни, под псевдонимом Георгий Черкасов делал он там свои обзоры литературные, колонку. И при этом Газданов ещё мастер литературоведческой статьи. Его статьи о Гоголе, о Мопассане, об Эдгаре По [«Заметки об Эдгаре По, Гоголе и Мопассане»], об иррациональном в литературе, о Толстом, которого он любил, — все эти статьи утверждают очень важный русский идеал, идеал душевного здоровья и глубокой личной ответственности. Газданов, который сам во время Сопротивления укрывал евреев, который знал о своей смертельной болезни и никому о ней не рассказал, который зарабатывал на семью и никогда никого слово не попрекнул, — это сам по себе ещё и образец абсолютной нравственной сдержанности, суховатой такой. Вот только у Грэма Грина в «Силе и славе», по-моему, описан такой герой, который ничего не хочет лично для себя.

И вот Газданов сформулировал лучше всех в статье о Поплавском состояние литературы сейчас: «Поплавский знал две вещи, — говорит он, — что он не умеет и не хочет ничего, кроме литературы, и что это никому не нужно». Вот я думаю, что великая литература начинается с понимания этих двух вещей: что вы ничего не можете, кроме неё, и что это никому не нужно. А это касается не только литературы. Это касается и гуманизма. Это касается и творчества в целом. Это касается и добра в самом обычном христианском его понимании. Поэтому, когда вы читаете Газданова, вы получаете заряд этого ненавязчивого, насмешливого, тихого добра.

Услышимся через неделю.


Напишите нам
echo@echofm.online
Купить мерч «Эха»:

Боитесь пропустить интересное? Подпишитесь на рассылку «Эха»

Это еженедельный дайджест ключевых материалов сайта

© Radio Echo GmbH, 2024