Купить мерч «Эха»:

Один - 2020-05-14

14.05.2020
Один - 2020-05-14 Скачать

Д.Быков

Доброй ночи, друзья-полуночники, счастлив вас приветствовать. Значит, очень много заявок любопытных на лекции, очень много тем, которые мы хронически не успеваем осветить, и очень много пожеланий все-таки перейти на такой трехчасовой режим, что нам, наверное, летом – пусть ненадолго – все-таки придется сделать. Действительно, мы почти ничего не успеваем, что, может быть, и к лучшему.

Я благодарен всем весьма по поводу нашего с матерью эфира на RTVi, сегодняшнего; я ей, конечно, все это передам. Чрезвычайно мне все это приятно, потому что как комплименты в ее адрес я воспринимаю и как в свой, и как-то у нас довольно много общего. На вопрос, каким образом она так держит форму… Она никак, понимаете, специально ее не держит, и ей никогда это не было интересно, никогда мы не занимались ни спортом, ни каким-то другим поддержанием физических кондиций, но просто работать надо, а работает она очень много. Человек, который много работает, сохраняет – хочет он того или нет – определенную бодрость духа, тем более что ее ведь никто и не спрашивает, ей приходится это делать и, таким образом, выживать.

Чрезвычайно много разных остроумных лекционный пожеланий. Мне понравилась больше всего просьба поговорить на тему русского Фауста и, в частности, о фаустианстве Лермонтова, о гетеанской теме у Лермонтова. Эта тема такая необычная, потому что у него женский Фауст, сейчас мы будем говорить об этом подробнее. И я недавно на эту тему читал лекцию детям в нашем школьном курсе на «Прямой речи», поэтому у меня это в голове довольно свежо. Тут вообще надо говорить о лермонтовском гетеанстве, потому что, скажем, правильно прочесть, правильно понять «Героя нашего времени» можно только на фоне «Страданий юного Вертера». Этот роман лермонтовский – пародия на «Вертера», и пародия довольно жестокая. Сцена, где Вулич прижимает пистолет ко лбу, – это сцена из «Вертера», когда Вертер репетирует самоубийство в споре с Альбером, и Альберт начинает отговаривать. Он шутит, и он прижимает пистолет, говоря, что он не заряжен, потом этим же пистолетом застрелится. То, что он после Лотты – явного прототипа княжны Мери – увлекся красавицей по имени Б., которая стала Бэлой у Печорина, – это тоже довольно внятная сюжетная параллель. И то, что он сначала насмеялся над чувствами девушки, в него влюбленной, вызвал у нее любовь, а потом насмехался над нею – линия Лиговской, – это, собственно, стартовая коллизия «Вертера».

Да и вообще гетеанство Лермонтова – это недоразобранная, недоисследованная тема, и мне хотелось бы, конечно, ее коснуться, давайте об этом поговорим. Потому что «Сказка для детей» – незаконченный русский «Фауст» – это как раз и есть первый зародыш и «Демона», и «Маскарада». Хотя «Маскарад» придуман раньше, но красавица Нина, оказавшаяся в лапах демона, – это как раз и есть фаустианская тема. Об этом давайте поговорим, если до этого времени не придет на dmibykov@yadex.ru что-нибудь более веселое.

«Так получилось, что я и несколько моих знакомых 35-40 лет пока не читали ни одной книги Пелевина. Посоветуйте, с чего начать? И какие книги, кроме похваленных вами «Чисел», являются, на ваш взгляд, лучшими?» Безусловно, из позднего Пелевина – «Священная книга оборотня», но начинать знакомство с Пелевиным надо с того, с чего начинал он – с книги рассказов «Синий фонарь». Эта книга сразу показала, что в русскую литературу пришел огромный писатель. Понимаете, трудно себе представить большее предубеждение, чем мое, когда я начал Пелевина читать. Кругом о нем столько шумели, и шумели люди настолько мне неприятные, что я как-то очень долго колебался, но потом пришло «Знамя» с романом «Жизнь насекомых», и когда я прочитал главу про навозника, про Йа, про этот шар, – я уже был весь его, он купил меня моментально. Так что если начинать читать Пелевина, то с «Жизни насекомых» и с «Синего фонаря». «Синий фонарь» подарил мне Александр Мирер, автограф Пелевина на книжке я получил уже значительно позже. Александр Мирер был главным редактором «Текста» и одним из открывателей Пелевина, «Синий фонарь» иначе было недостать. То есть это была одна из недоставаемых книг в то время книжного бума. И когда я прочел «Затворника и Шестипалого», да еще и «Жизнь и приключения сарая…», то просто это было для меня каким-то откровением, это такая нежная литература. Я уж не говорю про «Принца Госплана».

Пелевин стал моим героем сразу. Я думаю, что непредвзятый читатель не может этого не полюбить. Можно не полюбить «Чапаева и Пустоту»; скажем там, линию Сердюка и Кавабаты я очень люблю, а все остальное мне не очень нравится. Можно не полюбить «Generation ‘P’», хотя мне кажется, что это великий роман. Но я не представляю себе человека, который не прочтет «Онтологию детства» или «Тарзанку» и не влюбится в этого писателя на всю жизнь.

«Как бы вы объяснили такой феномен: советские режиссеры и мультипликаторы создали множество гениальных экранизаций западной классики, зачастую превосходящими все, что было создано на родине авторов. Один «Шерлок Холмс» чего стоит или «Капитан Немо» Дворжецкого. Во всех этих фильмах чувствуется огромная любовь к источнику и вовлеченность в работу. Это такая «попытка к бегству» от опостылевшей советской действительности или такой разлитой карго-культ?» Нет, это не карго-культ ни в коем случае. Проще всего сказать – по-мандельштамовски, позаимствовав чужую формулировку, – что это тоска по мировой культуре. Но если говорить серьезно, то, видите, Советский Союз в дряхлый его период, в период, когда интеллигенция мечтала о сближении, о конвергенции с Западом, когда пацифистские идеи были в ходу, и не было в ходу этих подонских сегодняшних восклицаний о том, что мы «можем повторить и всему миру покажем» и что «весь мир нам должен». Тогда интерес к мировой культуре был в России всеобщим, и интерес к классике, к пропаганде ее, пресловутое «просвещение» – все это было на достаточно приличном уровне. Это был не тот Советский Союз, который, как в замечательной книге Добренко «Поздний сталинизм» очень наглядно показано, беспрерывно боролся с космополитизмом. Нет, это была даже, в общем, ориентированная на Запад, вполне толерантная даже к Америке в том числе такая система; были советско-американские космические полеты, совместные советско-американские фильмы, та же «Синяя птица». Естественно, что были и экранизации, пронизанные этой просветительской миссией, тоской страшной по великим временам и велики текстам. Тут вам с Мироновым и Ширвиндтом «Трое в лодке» прелестная, тут и «Шерлок Холмс», конечно, тут и «… всплывает в море кто-то и топит корабли…» в прелестной совершенно картине по Верну, «Двадцать тысяч лье…» [«Капитан Немо»].

Очень много было в то время и качественных переводов из американской классики. Это был не только Воннегут, традиционно дружественный, не только Хеллер в потрясающем переводе Кистяковского – я просто не знаю с чем сравнить его перевод «Что-то случилось». Это был и Гарднер, который довольно сложный, довольно элитарный писатель, но тем не менее «Октябрьский свет» («October Light») вышел в переводе на русский язык – сложнейший роман! И «Никелевая гора»… И это выходило, и это читалось. Я не говорю уж о том, что журнал «Иностранная литература» по мере сил знакомил с таким тогдашним модернизмом. Так что можно сколько угодно оттаптываться на Советском Союзе, но нельзя отрицать одного: советская культура 70-х была лучше, интереснее, сложнее, разветвленнее, космполитичнее в хорошем смысле, открытей, чем культура сегодняшняя.

Я же говорю – мы говорили об этом с Акуниным только что, – вся моя «любовь» к Советскому Союзу – это никакая не любовь, мне было очень плохо в Советском Союзе, не говоря уже о том, что рос я в абсолютно диссидентской среде, понимаете, с огромным количеством самиздата и тамиздата, и переписанный от руки Георгий Иванов, Ахматова и Мандельштам, – все это мне попало в раннем возрасте. Я не любил советскую власть, но просто то, что началось после советской власти, было не лучше, а хуже. Она была убита не совершенствованием, не попыткой ее улучшить, а распадом, энтропией. Вот в этом только заключается мое генеральное разногласие с большинством либеральных сверстников или коллег-единомышленников.

Естественно, нынешняя Россия с советской властью не имеет ничего общего, она воспользовалась теми рецептами, которые ей предлагали люди самые радикальные. Понимаете, неприлично было быть националистом для интеллигента в 70-е годы. Националистическая интеллигенция была, но, во-первых, она была количественно немногочисленная, а во-вторых, она была гораздо менее фашизированной, гораздо более терпимой, гораздо более открытой, чем сегодняшние укрофобы или прочие. Это была совершенно другая, более зрелая культура, это была культура старая. «Я отравлен неправотой позднего февраля» – у меня были стихи. Вот это и была дряхлая культура, дряхлый лев, но как и всякая, успевшая состариться, культура советская, почти столетняя, она, естественно, демонстрировала гораздо меньше хищнических качеств и гораздо меньше невежества. Вероятно, есть какой-то шанс, какая-то надежда, что постсоветская культура XXI века состарится, но, боюсь, что не будет времени.

«Почему ваш «Океан» – «роман-недокументальное расследование»?» По форме это документальное расследование. Это роман по способу повествования… Вот когда вы будете читать «Истребителя» – а вы его будете все-таки читать, видимо, в обозримом будущем – вы обратите внимание на то, каким образом документальное повествование отличается от повествования художественного. Есть такой термин «мокьюментари». В «Океане» все события, сюжет вообще – они организованы так, что они организуют цельную концепцию. События подлинные, а версия, которая из них вытекает, фантастическая или не фантастическая, но я, например, в нее верю. Она, скорее всего, будет дезавуирована автором в финале. Потом, там есть вымышленные герои, которые расследуют это все, такая всемирная сеть.

«Нужен не образ утопии, а образ нормального будущего. Будущее не будет бесконфликтным, просто со здоровой основой. Такое вполне можно нарисовать для разных идеологий». Не верю, образ нормального будущего у всех абсолютно разный, об этом я тоже уже говорил, потому что представления о норме единого нет. Это, понимаете, как роман Джудит Гест «Ordinary People». Все считают, что это прекрасный роман, он действительно прекрасный, Джудит Гест – великий писатель, я совершенно в этом не сомневаюсь. Но одни считают, что быт этих людей ужасен, что это хроника чудовищного американского упадка. А другие считают, что это теплая и прекрасная книга о простых людях. Фильм как раз, мне кажется, знаменитый, прославивший Гест, сделан с позиции человека, который ужасается их жизни. Но я знаю массу людей, которые, перечитывая «Ordinary People», «Обыкновенных людей», абсолютно уверены, что это хроника распада – и семейного, и социального.

Так что «нормальная жизнь»… Ну вот одни считают, что Трифонов – это описатель лучшего периода в советской истории, а другие – что это вообще хроникер упадка страшного. Даже здесь мы не можем примириться, хотя мнение Трифонова самого прочитывается довольно отчетливо: он-то ужасается этой эпохи, это «другая жизнь», вырожденная жизнь.

Д.Быков: Наши дети нам не поверят, что мы среди этого жили, и спросят: «Как же вы это терпели?»

«Нельзя ли лекцию о Британии в конце XIX века? Кто ваши любимые авторы этого времени, что их волновало?» Я уже много раз эту лекцию читал, она называется «Дети Диккенса». Это действительно шесть авторов, может быть, семь, которые вышли из диккенсовского периода британской литературы. Это прежде всего такая парочка антагонистов, ортогонально совершенно подходящих к христианству, как Честертон и Уайльд, и у нас будет в «Прямой речи» лекция о том, кто из них лучший христианин. Сразу скажу, что Уайльд представляется мне лучшим христианином, скажем так, более практикующим, прости господи, и свободным от таких крайностей честертонианских, как, например, симпатия к Муссолини (слава богу, недолгая, он не дожил все-таки, но он был понял; у него со вкусом лучше обстояло). Это Стивенсон, это Моэм, это Голсуорси, безусловно, и это Бернард Шоу. Вот эти шестеро-семеро авторов, еще Рескина следовало бы назвать, хотя он не писатель, а теоретик… Книгу Рескина, как сейчас помню, купил я в британском букинисте и с наслаждением ее читал, потому что без Рескина не было бы никаких уайльдовских идей, не было бы никакого эстетизма, вот уж кто, понимаете, умел писать! Необычайно убедительно и как-то, я бы сказал, весело.

Что касается Моэма, о нем у меня есть довольно подробный… А, вот тут пришел прекрасный вопрос: «Дмитрий Львович! В сети появилось сообщение о том, что вы назвали себя одним из лучших писателей последнего десятилетия. Фейк или нет? Может, повторите?» Даша, вы бы хоть немножко проверяли информацию прежде чем задать вопрос. Ведь Google не забанил вас, наверное? «Дождь» подготовил список десяти писателей, который меня попросили прокомментировать. Я его прокомментировал. Они в этот список включили меня, спасибо им большое. Я имею некоторое право называть себя писателем, а если меня что-то просят прокомментировать, я делаю это охотно. Более того, когда было вот это «Сто лет – сто лекций», я их завершил рассказом про роман «Оправдание». Мне кажется, прочитав сто лекций про других писателей, я имел право посвятить сто первую лекцию «Оправданию», тем более что я не хвалил этот роман, я разбирался в том, откуда он появился. Сам себя я стараюсь в экспертные десятки не включать. Но стараюсь вместе с тем и не отплевываться, когда кто-то делает мне подобные комплименты. Мне кажется, иначе это было бы просто неблагодарно, что ли. Я участвовал, конечно, в составлении этого списка: я вписал туда Петрушевскую, Пелевина, Сорокина, Акунина, Улицкую. Вот это моя пятерка. Я помню, там была большая дискуссия про Рубину, там и мои были возражения, совершенно, на мой взгляд, аргументированные. По-моему, поздняя проза Рубиной хуже ранней, и так далее. Это была довольно живая дискуссия, и мы с удовольствием дистанционно с коллективом «Дождя» кого-то приглашали, кого-то отметали. И уж конечно, я им люто благодарен. Даша, видите, как мне удалось вас не разочаровать.

Так вот, возвращаясь к этой шестерке великих британцев. Диккенс действительно, как спектр разлагается в призме, как белый цвет разлагается на радугу, как бы распался на этих своих главных наследников. Интерес к семейной проблеме, к «мысли семейной» у него унаследовал Голсуорси, создавший один из главных романов семейного упадка в мировой литературе, а не только в британской. Интерес Диккенса к христианству – рождественскому, уютному – эту рождественскую ноту его унаследовал Честертон. Сентиментальность Диккенса и его мучительно сострадание (не только к беднякам, вообще его библейское сострадание к людям и презрение к их мучителям, к любой толпе) унаследовал Уайльд. Сюжетную технику и тему двойничества – Стивенсон. И уж, конечно, Шоу унаследовал от него такую простую, чуждую всякой рисовке, горячую и наивную симпатию к людям труда. В Шоу это есть, потому что я продолжаю настаивать на мысли Швыдкого, очень мне близкой: мы думаем, что Шоу сложный, а он очень простой, может быть, слишком простой. Он все-таки за ценности доброты и здравого смысла, которые за всеми его парадоксами слышны. Когда Толстой, цитируя самого Шоу, говорит «he has get more brains than is good for him» – это «more brains» никак не помешало ему быть защитником героической, настоящей Европы, быть автором великой пьесы про Жанну д’Арк. Это не помешало защищать ему простые ценности в XX веке, полном релятивизма.

Несколько сложнее объяснить генезис его симпатии к Сталину, но и на этот случай он сказал: «Может быть, я просто хочу видеть Россию менее конкурентной, более слабой». Да, вот здесь некоторый парадокс имеется. В остальном он человек добрый и простой, а «Пигмалион» вообще самая демократическая пьеса, доказывающая, что герцогиню можно сделать из любой цветочницы. Вот так мне рисуется эта британская шестерка наследников Диккенса, но мне кажется важным, что распад империи и конец викторианской эпохи, как и в Росси, привел к появлению такой душной теплицы, и эту теплицу ненавидели эти люди, а Уайльда она убила в конце концов, но тем не менее в ней расцвела великая литература; литература упадка – да, но при этом литература величайшего гуманизма, высочайшего милосердия.

Да, при этом нельзя не назвать, конечно, и Киплинга, который в наименьшей степени диккенсовец, но его сюжетная техника в «Сталки и компания», например, наверное, до известной степени восходит к диккенсовским детским сочинениям. Да и вообще, Киплинг ведь тоже религиозный писатель: один из лучших религиозных рассказов XX века – «Садовник», над которым я в свое время рыдал совершенно искренне.

«Недавно прочитала обласканный критиками роман Донны Тартт и абсолютно не поняла, чем он заслужил такую высокую оценку». Я тоже не понял. То есть я понял, но это отдельная тема, сейчас скажу. «Не поняла даже Пулитцеровскую премию. На протяжении романа не покидало ощущение вторичности, герои плоские, клишированные, банальная псевдофилософия последних десяти страниц снижают ее художественный уровень. Почему эта книга стала литературным событием? С уважением, Аня». С прелестным ником Any_thing… Аня, это из тех книг, которые, скажем, подобно роману Янагихары «Маленькая жизнь»… Такие книги пишутся выпускницами литературных курсов. Эти авторы хорошо знают, как писать, они умеют строить сюжет. Но умения сообщить новое или создать новое у них нет, у них есть великолепная школа повышения читательской самооценки, и Донна Тартт очень умеет повысить читательскую самооценку. Она бросает читателю простенькие аллюзии, после чего читатель считает себя умным, она играет на всей клавиатуре его эмоциональной. Она правильно пишет, это правильно написанный роман, но мне, например, он был мучительно скучен, потому что я ни одного героя не чувствую родным, и я не чувствую того укола истиной, того «кванта истины» (как Вайль и Генис когда-то назвали применительно к Валерию Попову), который позволил бы мне с героем идентифицироваться. Зато большинство читателей резко повышают свою самооценку, прочитав этот роман. Этот роман дает им право почувствовать себя умными и добрыми.

Среди поклонников этого романа есть люди исключительного ума, такие как, например, Юлий Дубов, один из моих любимых писателей и, смею сказать, друзей. Но уверяю вас, рецензия Дубова на «Тайную историю» и «Щегла» показалась мне более интересной, чем оба этих произведения. И потом, все-таки у Тартт очень плохо обстоит с динамикой: я последнее время скучаю над любой книгой, и мне показалось… Последняя книга, над которой я не скучал, которая мне показалась реально увлекательной – это «Одежда ныряльщика лежит пуста» Вендела Вида, это интересно написано и плотно. К сожалению, произведения Донны Тартт поразительно монотонны, многословны, и при всем несомненном таланте автора (точнее, при его литературной умелости) они не открывают никаких литературных горизонтов. Поэтому это так скучно.

«Многие люди считают романтизм источником национал-социализма. Было ли это отравление мистикой, востоком чем-то привнесенным, или это естественное созревание? Можно ли назвать литературные произведения, которые начинаются с романтизма, а кончаются фашизмом?» Произведения я вам такого не назову, но «Рассуждения аполитичного» Томаса Манна – это книга ницшеанца и в некотором отношении романтика, и в этой книге проследить генезис фашизма проще всего. Слава богу, что Томас Манн благополучно это заблуждение преодолел. Связь романтизма и фашизма наиболее наглядно показана в «Волшебной горе»: иезуит Нафта высказывает там очень многие романтические взгляды. Наверное, у Шпенглера можно найти очень многие корни фашизма и последствия романтизма. Противопоставление культуры и цивилизации, безусловно, романтическое по своей природе. То колено, тот сустав, где романтизм соединяется с фашизмом, проще всего обнаружить у Ницше, потому что… Я прекрасно понимаю, что Ницше гений, он мне очень симпатичен, как мыслитель и стилист, и у Ницше, в конце концов, в его афоризмах просто уловлен главный жанр XX века – жанр фрагмента, жанр блога, если угодно, и розановские афоризмы растут из ницшеанских точно также, как и из них растет форма подачи Витгенштейна, только Витгенштейн – это, скажем так, рост в другую сторону, к небу, а Розанов – это глубже в подполье.

Мне тем не менее представляется, что Ницше наиболее явно обозначил переход романтического, такого мистического мировоззрения в фашизм, в «волю к власти», в такое упертое и несколько, я бы сказал, наивное антихристианство. Как говорил Пастернак: «Это то же христианство, только к нему он пришел с другой стороны» (говорил он Гладкову). Но безусловно, при всем при этом есть корни фашизма. Конечно, когда Манн писал, кажется, Брандлю: «Если нация не выдерживает своих великих людей, пусть она из больше не рождает»… А с другой стороны, видите ли, очень трудно представить себе ту нацию, которая не опьянела бы от идей Ницше, у него же сказано: «Найти меня не штука, потерять меня теперь будет гораздо труднее».

Именно поэтому романтизм в своем предельном выражении смыкается с фашизмом. Корни романтизма – в эстетике безобразного, вот в этой кантианской мысли, довольно глубокой, что мы наслаждаемся не только прекрасным. Мы наслаждаемся и безобразным: есть негативное наслаждение, которое происходит из чувства тревоги, трепета, страха. Условно говоря, есть наслаждение понятным и наслаждение непонятным. Романтизм – это реакция на рационализм просвещения, на веру в массы, в естественного человека; романтизм – это реакция на французскую революцию, которая показала, что человек или толпа, предоставленная самой себе, гораздо больше интересуется публичными казнями, чем созиданием. Наполеон – не порождение романтизма; скорее, романтизация Наполеона и быстрое разочарование в нем (и у Бетховена, и у Байрона) – это как раз порождение романтизма. Это страшное разочарование в просветительстве, в народолюбии, в гуманизме, если хотите. Все это оказалось не просто скучным, а кровавым. Французская революция и породила романтизм. Андре Шенье – это как раз и есть самая прямая реакция, особенно у Пушкина, конечно. «Андре Шенье» – это стихотворение, выражающее разочарование в самой идее народного блага.

Ну и потом появляются всякие «Каины» и «Манфреды» и надо сказать, что «Каин» байроновский – уже вполне себе фашистское произведение. Это романтизация преступления: он же убил Авеля не из низменного мотива, не из зависти, а потому что не хочет приносить жертву богу. И появляется Каин, такой романтический сверхчеловек; попытка увидеть в Наполеоне романтического героя, надо сказать, была довольно наивной, потому что Наполеон кто угодно менее всего романтик. И кстати говоря, «Герой нашего времени» – это в огромной степени постромантическое произведение; произведение, полное насмешки, вы вслушайтесь в монолог Вертера о том, как «ненавистны мне рассудительные люди, как я ненавижу людей, проповедующих жизнь, отрицающих самоубийство… Да что вы знаете о самоубийстве?! Что вы знаете о буре, что вы знаете о безумии?» Да весь этот период «бури и натиска» – это дикий, конечно, моветон, и, разумеется, конечно, Печорин издевается над всем этим: там весь романтизм отдан Грушницкому, который явно дурак.

Поэтому ощущение романтизма как отрицания прагматики, как отрицания рационального – это кратчайший путь к фашизму, вообще говоря, и дискуссия Чернышевского и Достоевского о корнях морали она и приводит к апологии подполья (во всяком случае, Достоевского она приводит), к апологии иррационального. Ему кажется, что рациональная мораль, лужинская теория целого кафтана – ему кажется, что это лакейство, что человек из добрых чувств ничего не делает, а делает только потому, что этого хочет его левая нога. И это прекрасно, а прагматизм – это лакейское. Вот мы, пожалуйста, и получили в XX веке иррационализм, культ иррационального, который в фашизме воплощен наиболее наглядно, и, в общем, конечно, это такая ницшеанская песнь-пляска, затянувшаяся на тридцать долгих лет.

«Читали ли вы книгу Добренко «Поздний сталинизм»…?» Не просто читал, я ее уже многократно рекомендовал именно в этой программе. В общем, рискну сказать, что сейчас это моя настольная книга, потому что она одна из самых утешительных, одна из самых, я бы сказал, оптимистичных. Потому что она, во-первых, подробно генерализует, обобщает, портретирует нынешние заблуждения, во-вторых, разоблачает из очень изобретательно. Конечно, то, что мы читаем сегодня, это сильно разбавленный – в силу бездарности авторов, – и сильно, так сказать, опошленный леоновский памфлет какого-нибудь 1949 года или леоновское же выступление на конгрессе защитников мира. Все эти умиления, что все это «куплено русской детской кровцой»… Они же все очень любят слова «кровушка», «кровца»; все эти апологеты русской идеи и чудовищного запада, который питается нами. Очень полезная книга, двухтомник очень фундаментальный.

Д.Быков: Я больше всего боюсь, что у нас генетически начнут выводить идеального гражданина

«Какие знаковые произведения о советском присутствии после войны в Германии вы можете порекомендовать для чтения?» Да знаковых-то, пожалуй, кроме «Весны на Одере» Казакевича не могу. «Там, где есть очень интересный диалог немецких антифашистов о будущих судьбах Германии». Да, наверное, «Весна на Одере»; кстати, неплохой очень роман, как мне кажется.

«Годы сейчас действительно лихие, вы правы применительно к 90-м. Тогда кремлевскую власть в народе стали называть «бандой», выборы 1996 года сравнивали с цирком. Конечно, нужен врач, но в качестве врача сегодня выступает палач». Это из Кима старая цитата: «Пускай врача играет врач, и никогда – палач, а то – чуть запор, он хвать за топор, и нет живота, хоть плачь!». Выступают ельцинские подельцы первой волны. Где выход?» Что-то я не вижу «ельцинских подельцев» первой волны сегодня, у власти, во всяком случае. Наоборот, они оттеснены отовсюду, и путинская смена – это уже совсем другие персонажи. Путин не был человеком Ельцина, его порекомендовал Юмашев, но он изначально совершенно другого генезиса человека. Выход в том, чтобы не мешать сформироваться новой элите молодых технократов, молодых врачей. Тут, кстати, на моих глазах сбывается мое предсказание о том, что, видимо, главным последствием пандемии станет научный прорыв: в России Владимир Путин уже провел совещание по генной модификации и вообще по генам. Не знаю, с чем это связано – с тем ли, что кто-то из его дочерей занимается этой темой, с тем ли, что он оценил преимущества генной инженерии.

Я больше всего боюсь, что у нас генетически начнут выводить идеального гражданина, что у нас его пытались воспитать двадцать лет, но воспитали медузу такую, амебу сонную, которая – что с ней ни делай – не реагирует. А нам же нужен все-таки другой человек; человек, который будет мир завоевывать. Я очень боюсь, как бы они не начали выводить такого универсального солдата. Идеологически это у них не очень получается, а генетически, наверное, может. Не знаю, в общем, мне очень понравился репортаж Андрея Колесникова об этом совещании и выраженный в нем страх, что как бы эта вся история не вышла из-под контроля.

«Можно ли пару слов о «Дьяволе среди людей» Стругацкого. Уж очень страшная повесть. Спасибо, здоровья». Спасибо, Андрей, спасибо вам. Мне кажется, что главный пафос «Дьявола среди людей», как я его, во всяком случае, его понимаю, в том, что скромнее надо быть. Главный герой этой повести, Ким Волошин, полагал, что он является мстителем, инструментом мщения, а оказалось, что он здесь ни при чем. Потому что после его гибели господь продолжал осуществлять месть, а Ким случайно оказывался в этих местах и считал себя инструментом божьего гнева. Это то, что Стругацкие называли «несчастный мститель». А в финале этой повести удивительным образом оказалось, что Ким Волошин вообще здесь ни при чем, что мир, как это всегда бывает у Стругацких, страшнее и иррациональнее, чем кажется герою. Герой думает, что есть теория, могущая все объяснить, а теория в очередной раз все дезавуирует, потому что этих троих смаргивает пространство, и они исчезают уже без всякого участия Волошина.

Мне кажется, что, когда я стал писать «Океан», я с ужасом понял, что я отчасти реализую эту же концепцию. Да, там про другое, просто сюжетный ход мне близок очень. При первом чтении я этого не заметил: я думал, что это просто хроника жизни несчастного человека, за которого мстит бог, а потом оказалось, что Ким Волошин здесь вообще ни при чем, что ему приписывали, как евреям приписывают особую миссию, что эта особая идея – персонификация человеческого сознания, а главная мысль Стругацких – одна из главных, фундаментальных их мыслей – это деперсонификация, отсутствие личной ответственности, потому что в гомеостатическом мироздании – в «За миллиард лет до конца света» – нельзя проследить конкретной злой воли: это мир так делает.

Потом, кстати, это стало важной темой в мировой культуре, важным приемом: на той же деперсонификации построен, например, «Твин Пикс»: Лору Палмер убил не кто-то, Лору Палмер убило зло, которое вселяется то в одного, то в другого. Боб – это же не конкретный персонаж, Боб – это ничто безликое. И разумеется, в «Дьяволе среди людей», в дикой мрачности этого произведения, в безумной его увлекательности и гротескности, мне кажется, эта мысль Аркадия Натановича воплотилась с наибольшей полнотой. Интересно, что Борис Натанович в своей версии несчастного мстителя, в последней книге, которую они разрабатывали вместе уже после «Белого ферзя», в романе «Поиск предназначения», тоже как бы вывел Стака (Стаса Красногорова) из главных героев. Оказалось, что это все делал Виконт, а Стас Красногоров тут совершенно ни при чем. Мы все думаем, что мы что-то решаем, но мы в лучшем случае орудия, а в худшем – вообще случайно мимо проходили.

«Главный герой фильма Андрея Смирнова «Француз» Пьер разуверился в коммунистических идеалах или нет?» Да он не очень-то был в них и уверен. Он из всей этой троицы, которая выпивае в кафе перед его отъездом, наименее фанатик. Конечно, разуверился. Вернее, он разуверился не в самих идеалах, а в их осуществимости, как мне представляется.

«В прошлой передаче вы сказали, что мир уходит от бинарности. А как же христианство?» От бинарности уходит не мир, от бинарности уходят люди, пытаясь снять бинарные оппозиции для себя. Им стало трудно жить среди бинарных оппозиций, они пытаются упростить для себя, смягчить какие-то коллизии. Сами по себе бинарные оппозиции остаются в полной неприкосновенности. Проблема только в том, что когда двое сталкиваются лоб в лоб, побеждает, как правило, третий, и это тоже серьезная корректива к бинарным оппозициям. Кроме того, христианство вообще-то не состоит в бинарных оппозициях, христианство, как мне представляется, это не «или-или», а это «и-и», это вольтова дуга, возникающая между этими полюсами.

К вопросу о: я долго думал, кто более христианин – Уайльд или Честертон; жертвенное, трагическое, эстетское христианство Уайльда или такое плюшевое, домашнее, комнатное христианство Честертона. Так вот, ребята, мир вообще в христианстве – это вольтова дуга, включающая и то, и другое. Христианство немыслимо без одного из этих полюсов. Именно его всеобъемлющая мощь в том, что оно включает и «детскую господа бога», как называл мир Честертона кто-то из критиков, и включает она и трагические парадоксы Уайльда. Христианство – это и «Рыбак и его душа», и «Человек, который был Четвергом» одновременно. Вот эта вольтова дуга – это, понимаете, такой квантовый компьютер; он исходит не из того, что «да» или «нет», а из того, что «да» и «нет» одновременно. Я всю жизнь стихотворение пытаюсь написать на эту тему, но как-то у меня пока не очень получается. Вот это… Было у меня такое стихотворение:

Набоков писал, как известно, В одной из своих повестей, Что мир – это страшное место, Где мучают толстых детей.

Но дело в том, что мир и то, и другое одновременно. Мир и клейкие зеленые листочки, и вот затравленный гончими мальчик. Как-то вместить это невозможно, но христианство как-то вмещает в себя две крайности: ненависть и любовь, отвращение и сострадание. Без этого нет никакого христианства, никакой свободы, понимаете, как не бывает однополярного магнита.

Д.Быков: Когда они придут к вам и сами все дадут, надо и тогда не брать

«Прочитала Горенштейна. Наибольшее впечатление кроме «Места» произвели «Попутчики» и «Шампанское с желчью». Что вы считаете у него лучшим?» «Улицу Красных Зорь» и «Бердичев», конечно. И «Детоубийцу». «Споры о Достоевском» так себе. Вообще Горенштейн предотъездный, времен «Ступеней» и «Споров о Достоевском» мне кажется не то чтобы запутавшимся, а кризисным, больным, а вот Горенштейн «Зимы 53-го года» – по-моему, гений, но в наибольшей степени, конечно, «Улица Красных Зорь». Там интонация более трогательная, чем у Платонова. На меня Горенштейн повлиял больше всего вот такими вещами. Еще я люблю «Чок-чок», потому что горенштейновское отношение к сексу… Я не стану утверждать, что бог ближе всего именно к этому проявлению человеческого, что человек именно там познает бога, но отношение Горенштейна к сексу и отношение его к миру довольно близки. Без «Чок-чока» Горенштейна понять невозможно.

«Вы в полушутку ответили в прошлый раз про сказки и про «Колобка». Но честное слово, глядя на происходящее, хочется уже идти искать утку в зайце. Где, по-вашему, стоило поискать в первую очередь?» Да понимаете, Саша, не в том беда – не в утке, не в зайце, не в игле и не в кощее. А беда в дубе, если угодно, на котором висит этот сундук; в почве, из которой растет этот дуб, в человеческой природе, с которой ничего не сделаешь. Так все печально. Кощей, понимаете, с ним довольно легко разберется Господь, и разберется он и с драконом. Проблема в том, что людям нравится очень, людям очень удобна та ситуация, которая сейчас. Она их раздражает, конечно, им хотелось бы получить большей компенсации; посмотрите, с какой легкостью, с каким восторгом они кидаются в глубочайший ресентимент…

Величайшая заслуга Ницше в том, что он дал этому чувству название: «Да, нам хуже всех, зато мы самые лучшие». Вы забыли, что ли, «русскую весну» и то, как на нее покупались даже умнейшие люди? Ну о чем мы говорим? Замените вы Путина на кого угодно, вопрос в том, где вы возьмете людей, более устойчивых к соблазнам авторитаризма, травли, буллинга, воровства. Они не очень-то воспитаны. Вот в 70-е годы они были, и у страны были определенные перспективы. А где вы возьмете сегодня ту интеллигенцию, которая хочет свободы?

Ведь огромное количество людей абсолютно искренне скажут вам: «При Волан-де-Морте был порядок». И я не очень понимаю, так сказать, не иссякает ли русский дух за столько веков отрицательной селекции. В конце концов, бывали цивилизации, которые переставали себя воспроизводить. Как сказано у того же Пелевина: «Бог просто перестает смотреть в вашу сторону». Такое возможно, такое бывает, а поиски яйца и иголки – так, понимаете, есть все равно божий суд, вопрос в том, чтобы какие-то его критерии применять и здесь.

«У Пелевина есть конкретные отсылки в адрес Павловского, Гельмана, Дугина. Он сводит собственные счеты или эти люди действительно достойны пера?» Он не рисует кого-то конкретного. У него бывают конкретные личные выпады, но в основном все персонажи, которых вы имеете в виду, у него все-таки типизированы довольно сильно. Не то чтобы он нападал конкретно на Дугина. Дугин, мне кажется, мелковат для пелевинского пера, и Павловский тоже, притом, что я очень уважаю Павловского и вовсе не уважаю Дугина. Просто Пелевин же не публицист и не сатирик, он замечает тенденции в обществе. Если эти тенденции удачно персонифицированы, то и слава богу.

«В чем причина интереса Лермонтова к исламу?» Коснусь этой темы. Меня поражает вот эта синхронность: почему три письма о Лермонтове, три вопроса о нем? Вероятно, причина интереса Лермонтова к исламу в том, что дряхлый европейский мир, описанный в стихотворении «Умирающий гладиатор», кажется ему утратившим веру. Ему хочется, чтобы «осмеянный пророк-поэт» вынул из ножен «клинок, покрытый ржавчиной презрения», чтобы поэт бросал в глаза современникам «железный стих, облитый горечью и злостью». Ему хочется, чтобы воскресли ценности истинной веры, абсолютной пасссионарности, и видит он их на востоке, о чем и сказано в стихотворении «Спор», а еще прозрачнее об этом говорится в стихотворении «Дубовый листок», где дряхлый европеец, душевно дряхлый (конечно, это внутренняя линия) пытается найти убежище среди зеленых – исламский цвет – ветвей молодой чинары, то есть, понятное дело, среди ее зеленых листов, потому что чинара – это как раз растение с сугубо конкретной географической привязкой. «На что мне тебя?» – отвечает молодая чинара. Большинство кавказских пленников гибнет на Кавказе, он забирает их вместе с жизнью.

«Открыла для себя невоенную прозу Константина Воробьева. Она меня поразила современностью языка, сюжета, образов героев. Не верится, что это написано больше полувека назад, особенно покорила повесть «Вот пришел великан». Расскажите об этой стороне творчества Воробьева». Я много писал об этой стороне творчества Воробьева. «Вот пришел великан» – замечательная насмешливая повесть, такой русский Хемингуэй, причем с очень четкими конкретными намеками на послесталинскую Россию. Помните, там его соседи, которые вернулись из лагерей, а курицу обезглавить не могут. Это повесть, написанная очень тонко, и это одна из лучших повестей тех времен. Одна из лучших повестей о любви и о том, что сильному герою (как и хемингуэевскому герою) ничего не светит в этом мире слабаков, конформистов и трусов. Она просто очень хороша написана. «Куда летят альбатросы… – Ну и куда же это они у вас летят? На корабле я всего двумя словами ответил на этот вопрос, но здесь был не корабль, и я сдержанно ответил: – Альбатросы обычно летят за кораблем». А эта сцена, когда на круг она садится, и круг под ней поет, – нет, это гениально совершенно. Или это: «Жарю котлеты. Две маленьких и одну большую?» Нет, это просто хочется цитировать. Константин Воробьев был русский Хемингуэй, но ему не очень везло. Вернемся через три минуты.

[НОВОСТИ]

Д.Быков

Продолжаем разговор. Очень много вопросов, ребята, и такие классные, и приходится проходить мимо таких шикарных вещей. Попробуем, ладно.

«Ваше мнение о книге Кирилла Ситникова «Керины сказки»?» Я от вас о ней узнал, посмотрел. Это очень милые такие тексты, немножко в горчевском духе, забавные, да. Я не могу сказать, что это восторг, но это очень мило, очень славно. Может быть, другие тексты этого автора еще лучше.

Про «Берлин, Александерплац» Фассбиндера не могу сказать, про отличие романа от фильма, потому что роман перечитывал очень давно. Фильм пересматривал сравнительно недавно, там много отличий, но это тема для специалиста.

«Знакомы ли вы с работами Гумилева? Ваше мнение?» С некоторыми знаком, с некоторыми не знаком. С «Этногенезом», естественно, знаком, с «Хунну» знаком. Вот и все, собственно, что я у него читал. Отношение мое к идее пассионарности крайне скептическое. Это, понимаете, книги в таком жанре всеобщей теории всего, которые были довольно популярны в русской тюремной субкультуре, вообще в культуре подпольной, когда люди не имели возможности познакомиться с западной новейшей литературе по теории вопроса, и при этом нуждались хоть в каком-то рациональном объяснении той иррациональной действительности, в которую они попали. Я в одном ряду рассматриваю панинскую теорию пустот и густот, «Розу Мира» Даниила Андреева и «Этногенез и биосферу Земли» Гумилева с той только разницей, что теория Панина литературно никак не оформлена, насколько я понимаю, теория Даниила Андреева послужила основой гениального текста абсолютно, сопоставимого с лучшей фантастикой и лучшей философской сказкой в мировой литературе. Теория Гумилева с ее апофеозом дикости глубоко мне лично враждебна, но изложена замечательным языком.

«Мне представляется, что в комментариях к ролику «ЖЗЛ» кто-то назвал вас контрреволюционером, но ведь вы это только чтобы поддержать разговор?» Ну отчасти чтобы поддержать разговор. Я не специалист в этом вопросе. Тут, понимаете, приходят на наш разговор с Ильей Колмановским, бесконечно мной любимым, комментарии двух видов: одни – негодующие («Быков не дает договорить человеку умнее себя, Быков не умеет слушать, Быков плохой интервьюер»), другие – «идеальный разговор», «наконец-то живая полемика». У людей разные представления о жанре интервью, тем более что «ЖЗЛ» – это не интервью, это разговор, в котором я иногда спорю с человеком, иногда слушаю его, иногда даю ему раскрыться, иногда в чем-то с ним не соглашаюсь.

Д.Быков: Бог не может больше спасти всех, а если бы и мог, то не хочет больше спасать всех

Я такой же полноправный участник этих разговоров, как Колмановский, Кончаловский, как Сола Монова или там в ближайшем будущем мы Черниговскую запишем, или Акунин, который был только что. Это совершенно, так сказать, равноправная беседа, притом что я совершенно не претендую на авторитет в тех сферах, которые представляет рассказчик. Мне кажется, что и Колмановскому было интересно, и мне было интересно, но всегда найдутся люди, которые скажут, что «я бы сделал это интервью иначе». Вам абсолютно никто не мешает сделать его иначе, пусть расцветают все цветы. Колмановскому огромное спасибо, и всем, кто приходит в «ЖЗЛ», огромное спасибо.

Я никогда ведь, понимаете, к этому каналу не относился даже как к хобби. Иногда у меня не возможности напечатать те интервью, которые бы мне хотелось. Они неформат. Поэтому я вот их оформляю в виде таких телевизионных, ютубных версий. Разумеется, и дальше, чем больше буде разногласий, чем больше будет полемики вокруг, я буду это больше уважать, считать это удачей. А насчет моих взглядов на эволюции – понимаете, я в свое время выслушал от сторонников Александра Маркова такое количество ерунды злобной, причем они просто не понимали, о чем идет речь. Слава богу, сам Марков эту вакханалию прекратил, и Каганов, который был на записи той программы, тогда вмешался. Всегда было очень много злобных дураков, людей очень ограниченных, они могут быть при этом самых прогрессивных убеждений, но агрессия всегда выдает в них злобных дураков, вот и все.

Понимаете, если бы вопрос о боге сводился к той постановке, которую предлагает Докинз, мир был бы элементарен. Но к сожалению (или к счастью), все гораздо сложнее, чем кажется Докинзу. Никто не отрицает его научных аргументов, никто не спорит с наукой. Но, к сожалению, есть множество вещей, которые не укладываются в это прокрустово ложе сциентизма. Всегда есть какие-то другие отклонения, и я совершенно не хочу ни с кем ссориться на этой почве, и я не эволюционист, я не специалист в этом вопросе. Я с удовольствием разговариваю со специалистами, я не люблю только хамов, которые говорят, что гуманитарию нечего в это лезть. Простите, я сам решаю, куда мне лезть; вас только я и не спросил. Простите, это, конечно, мое серьезное упущение, но придется вам как-то с этим мириться. Это я обращаюсь, естественно, не к постоянному слушателю, которого нежно люблю, а к отдельным анонимным комментаторам, которым просто делать нечего.

«Об «Иксе» (имеется в виду роман «Икс»): Шолохов заявлял, что он прежде всего коммунист, а потом писатель. Можно ли отделить мух от котлет? Недавно его внук в передаче с гордостью показывал приватизированную землю? Как бы отнесся к этому коммунист-дед?» Понимаете, ну какой он коммунист? Понимаете, если исходить из того, что он написал «Тихий Дон» – кстати, это и послужило причиной публикации романа и включения его в советский канон, то он искренне считал, что без советской власти, без тирании эта бочка распадется, без этого обруча, потому что она уже однажды распалась во время Гражданской войны. Видимо, России нужна монархия и, видимо, Сталина устроила такая мораль, – вот это единственная причина, благодаря которой книга была напечатана при всем своем абсолютном если не антисоветизме, то – если можно ввести такой термин – имсоветизме (как бывает имморализм, внесоветизм). Это книга не за и не против советской власти, хотя, конечно, там про советскую власть все сказано довольно наглядно.

Это же, понимаете, книга о том, что сестра мелеховская, эта Дуняшка, все-таки выходит за Коршунова [Кошевого], и все срастается по живому, срастается, как желе, разрубленное шашкой. Это коллодий какой-то. Мы друг другу можем быть злейшими врагами… Понимаете, Коршунов [Кошевой] убил же брата ее, Петро, а она полюбила его и за него вышла. Потому что это как земля, это такая friability, рыхлость, неструктурированность мира. А коммунисты придают просто этому миру какой-то даже не вектор, а какую-то форму, оформляют его. Я не думаю, что Шолохов был коммунистом убежденным. Шолохов был донцом, он был казаком, у них к коммунизму было сложное отношение, не говоря уже о том, что мы истинных взглядов Шолохова не знаем. Его партийные речи, его выступления ему писали. Он написал одному персонажу на книге: «Автору моего выступления на таком-то съезде…» Он совершенно этого не скрывал.

«’’Лачуга должника’’ Шефнера – насколько это похоже на сегодняшний день? Стоит ли ждать человека?» Надо перечитать. Наверно, похоже.

«Ваше впечатление от Александра Чаянова, точнее, от его повестей? О научных трудах не спрашиваю. Чаянов стоит особняком. Для него все, кроме крестьянской утопии, скорее, баловство гения, но его «Гофманиада» серьезнее, чем кажется на первый взгляд». Конечно, серьезнее. Чаянов – первоклассный писатель. И не только «Путешествие моего брата Алексея в страну крестьянской утопии». Он представитель русской гофманианы, такой же примерно, как, скажем, Скалдин – тоже блистательный и почти забытый писатель. Вот эта русская гофманиана, которая отнюдь не сводится к творчеству «Серапионов», Каверина, Лунца, это такая крестьянская гофманиана, как, скажем, «Веселые братья» Гумилева – неожиданная совершенно книга. Это такая фантастика, мистика. Или, скажем, «Кремль» Всеволода Иванова – такое же по направлению произведение, гениальное, по-моему, абсолютно. Это вот неосуществившая русская крестьянская гофманиана, сельская. Говорят, что у Юркуна есть какие-то талантливые произведения, хотя у меня есть ощущение, что Юркун был не очень талантливым писателем. Вот всю эту гофманиану я очень люблю.

«Была ли у вас в жизни своя бататовая каша?» Вопрос не праздный и не глупый, «Бататовая каша» – прелестная вариация Акутагавы Рюноскэ на некоторые темы русской литературы. В общем, бататовая каша – это такая мечта, от которой, когда ее удовлетворили, находишь в себе силы отказаться. Говорят, что с «Шинелью» это имеет что-то общее; но на мой взгляд, нет. Да, была, наверное, такая бататовая каша, которой меня как бы перекормили и от которой я отказался в конце концов. Это, знаете, скорее всего, такой бататовой кашей для меня была литературная жизнь: я очень мечтал в ней участвовать, а потом, поучаствовав, довольно быстро из нее устранился. То есть я понял, что литература отдельно.

Д.Быков: Я прекрасно могу понять женщину, которая меня ненавидит. Значит, она меня любила когда-то

«Нужно ли выбирать президентов всем миром?» В институт выборщиков я не верю. Не верю в том, что элита должна выбирать властителя; в то, что социально ответственные или богатые люди должны это делать, не верю тоже. Есть великий шанс, что народ обманется, это верно. Есть великий шанс, что демократы проголосуют за фашизм, есть. Но проголосовав, они чему-то научатся, а элита не научится ничему и никогда.

«Такое ощущение, что вам не жаль ваших коллег по цеху; интервьюеров, которые, кажется, относятся к вам с уважением. Ваше раздражение – это ответ на их непрофессионализм?» У меня они обычно не вызывают раздражения. Видимо, здесь имеется в виду мое интервью с Ириной Шихман, но ведь, понимаете, что интервью – это всегда такой театр. Вот здесь мы договорились, что я не буду добреньким, что я буду не слишком обаятельным; не то что «договорились», а я об этом предупредил. Вот мне показалось интересно разыграть такую сценку. Я помню, как делал интервью с Александром Галиным, драматургом, и он-то мне и сказал, что «мы сейчас с вами пьесу пишем». Я спросил: «Что такое пьеса?», и он ответил: «То, что мы делаем сейчас с вами». Интервью – это пьеса. Что меня раздражает в журналистах иногда – то, что они спрашивают иногда о поверхностных вещах. То есть они набирают меня в Google, читают три первые ссылки и по ним спрашивают. Ни одной моей книги они не читают. Чем я занимаюсь, им вообще непонятно, неинтересно. Они спрашивают меня либо о вещах скандальных, либо о вещах не бывших, либо о вещах, не имеющих ко мне отношения. Вот это меня раздражает, разумеется, но я стараюсь не раздражать и не раздражаться. Я стараюсь перевести разговор в то русло, которое может занимать меня. Вот это, по-моему интересно.

Когда, понимаете, мне неприятно… Ну это как с женщиной. Я прекрасно могу понять женщину, которая меня ненавидит. Значит, она меня любила когда-то, значит, я ее чем-то раздражаю, я задеваю ее за живое. Вот есть несколько женщин, с которыми я, например, незнаком – в литературной критике, в публицистике, в филологии, – но я у них вызываю какую-то просто идиосинкразию абсолютно. Это хорошо, это неравнодушие, это показатель какого-то моего для них значения, это показатель масштаба того, что я делаю, в любом случае, это какое-то отношение. А вот если я вызываю у человека полнейшее равнодушие, и он разговаривает со мной на автопилоте, с затверженными интонациями, повторяя какие-то вопросы, которые он задает десяти другим людям… Если он меня спрашивает о любимом блюде или просит в двух словах определить классиков, я вижу, что я ему безразличен. Я могу любить женщину, которая меня ненавидит, но я не могу любить женщину, которой на меня пофигу, для которой я просто не существую. Она смотрит на меня и видит пустое место. Наверное, это такое тщеславие, потому что мне кажется, что плохое отношение лучше, чем никакого.

«Приходилось ли вам встречать раздражение интервьюируемого в свой адрес? Как бы вы это восприняли?» Сколько угодно раз! И это тоже драматизм, это интересно. Я помню, что несколько интервью на «СитиFM» начинались просто со скандалов, но потом я просто умудрялся либо расположить к себе человека, либо, если не получалось, то не получалось. Все, получается тоже стычка, неприязнь, взаимное раздражение. Это нормально, я считаю, что диалог возможен там, где есть эмоции, иначе получается не диалог, а тяжелое, скучное отбывание повинности.

«Фантастическая ночь» Цвейга про то же, что и «Квартал», или там нечто другое?» Абсолютно другое, помилуй бог.

«Как Чехов воспринимал учение Толстого?» До 1890 года Чехов к философским исканиям Толстого относился всерьез, после этого он посетил Сахалин и как-то пересмотрел свое отношение к толстовству, особенно к «Крейцеровой сонате». Он говорил: «Странно, до Сахалина я принимал ее всерьез, сейчас я понимаю, как я мог это делать». Известна чеховская фраза… Помните, у Толстого: «Много ли человеку землю нужно?» – и потом оказывается, что нужно ему два аршина. «Это мертвецу нужно два аршина, а человеку нужен весь мир», – [говорит Чехов]. Учение Толстого до такой степени противоречит всей жизненной практике и всей философии Чехова, учение Толстого до такой степени мимо Чехова… Я уже не говорю о том, что Толстой все-таки философ дома, философ семьи, а Чехов такой клаустрофоб, такой домоненавистник. Ему хорошо только в степи, просторы его привлекают. Он ненавидит саму идею пустоты, замкнутости, самоограничения. Или возьмите отношение Толстого к «Душечке».

Кстати, хорошая тема… Написал бы кто-нибудь работу «От «Душеньки» Богдановича к «Душечке» Чехова». Душа русская проделала потрясающую эволюцию: русская душа от Психеи, от свободы перешла к этой душе рабской. Это все равно что гениальное наблюдение Мережковского: был апофеоз коня – Петра Первого, а теперь конь-свинья, которого так хвалит Розанов, конь Паоло Трубецкого под русским царем Александром Третьим. «Да уж, – говорит Розанов, – этот конь не затанцует. Россия не будет танцевать ни под чью музыку». Видите, какая подмена? Сразу же «танцует под чью-то музыку». А почему нельзя просто танцевать? Помилуй бог, вот эта эволюция от «душеньки» к «душечке» («во всех ты, душенька, нарядах хороша») – это ужас, Чехов ужасается этой женщине. А Толстой говорил: «Вот – идеал женской души». Нет, у них философски нет ничего общего.

Правда, надо сказать, что Чехов – не самый любимый писатель Толстого. У Толстого был узкий вкус, но я не беру крестьянского писателя Семенова, к которому он относился хорошо, но это просто была тенденция, он вообще был очень тенденциозен. Ему больше нравился Куприн. Почему – не знаю, то ли военная косточка такая купринская, то ли купринский темперамент и энергия. Вот он любил из французов больше всех Мопассана, бретонца, понимаете? А из русских – больше всех Куприна. И они ужасно похожи, и я так люблю представлять, как приехали бы к Толстому Куприн и Мопассан, и он бы им сказал проповедь: «Друзья! Вы нехорошо живете, нехорошо, неправильно». И они бы сидели и бычьими шеями краснели, смотрели бы в землю. Потом он бы сказал: «Ну, пойдемте купаться», и повел бы их в купальню. Он, мне кажется, любил таких художников телесных, упоенных плотью мира, как Куприн. Чехов для него все-таки слишком не то чтобы тонок, а недостаточно витален, как это ни печально.

Чехов, хотя он был до болезни, до середины 90-х, крепкий здоровяк, огромного роста, но вот Гиляровскому он казался очень субтильным. Хотя Гиляровский-то сам был… мы можем его увидеть на репинской картине «Запорожцы пишут письмо турецкому султану», он вообще был президентом русского атлетического общества, но даже и Толстой про Чехова говорил: «Тихий, как барышня, и ходит, как барышня». Это так сказать про человека, который с такой железной силой, с такой жестокой зоркостью описывает людей, в котором не было ничего дамственного, это автор самой мужественной, самой лаконичной прозы! Но для Толстого он барышня. Поэтому для Толстого, философия которого абсолютно физиологична, и это очень легко доказывается; философия, на 90 процентов вырастающая из страха смерти, – конечно, она Чехову абсолютно чужда.

Тут видите, мне завтра предстоит детям на дистанционке рассказывать, вести урок с моим любимым классом, с моим десятым (я называю их девятым, потому что они проходят литературу, которая мне помнится, как мой девятый класс). Мне предстоит им рассказывать духовный перелом Толстого, «арзамасский ужас» и мою любимую повесть «Записки сумасшедшего»; тот когнитивный диссонанс, который для Толстого был неразрешим: я знаю, что я бессмертен, но я умру. Как это примирить? Голос смерти – «я здесь», а ее не должно быть. И точно также смертью проникнута «Смерть Ивана Ильича», а представить, что что-то есть за смертью, Толстой в силу этой физиологичности своего дара не может. И поэтому его выход из страха смерти тоже физиологический – надо правильно жить, и это представление о правильной жизни тоже аскеза: «Не ем больше мяса, а питаюсь только рисовыми котлетками» (пресловутая ленинская формула).

Д.Быков: Главным последствием пандемии станет научный прорыв

Как объяснить ребенку, как ему рассказать (я попробую, конечно), что основа толстовского метода – это не просто тотальный реализм, но это прежде всего физиологический, биологический реализм, если хотите? Как это объяснить? Вот Софья Андреевна говорила, что всегда, когда дети ему жаловались на тоску или несчастливую любовь, он говорил, что надо прочистить желудок. Это не делает Толстого писателем меньшего масштаба, боже упаси, потому что изобразительная сила не зависит от тех корней, которые лежат в основе мировоззрения. Она зависит от божьего дара. Но дело в том, что этот божий дар в руках Толстого очень часто подобно лопате в руках сумасшедшего: сейчас он копает, а завтра начнет ею молотить.

Дело в том, что в основе этого перелома в толстовском мировоззрении лежали причины отчасти физиологические, а в огромной степени причины стилистические. Ему надоело писать хорошо и захотелось писать голо, а уже от этого стилистической эволюции произошел этот перелом. Чехову с самого начала было органичнее так писать, он вообще не физиологичен. Он только в этом смысле акварелен, графичен… Так-то он совсем не акварельный писатель.

«Почему нам нравится Майкл Корлеоне даже в маске монстра?» А потому что отрицательный герой всегда симпатичнее положительного.

«Почему Троцкий симпатизировал Есенину?» Неправда, он ему не симпатизировал. Он его хвалил из соображений тактических. Он искал опоры, ему надо было на кого-то опираться. Ему казалось, что Есенин с его идеями будет согласен. Он и с футуристами пытался договориться, но не у всех получалось его принять, не всем он нравился. Я думаю, что у Троцкого вообще не было искренних культурных симпатий, он был человек, начисто лишенный вкуса, как и Бухарин, кстати («Злые заметки» – это какой-то триумф безвкусицы, прости меня, Господи). Троцкий был абсолютным, не скажу, конформистом, но абсолютным прагматиком в вопросах культуры: кто за меня, тот и хороший.

«Как вы можете прокомментировать интервью Поклонской Гордону?» Не смотрел и не хочу смотреть, и я не очень понимаю, зачем мне это смотреть. Я очень люблю Татьяну Друбич, люблю ее за ее строгость и достоинство – она поэтому и выглядит так прекрасно, что она сохраняет эту прямоту алмазную. И я помню – еще мы были на «вы», еще мы были едва знакомы, и я домогался у нее интервью, мне было очень важно с ней поговорить. И потрясающий был разговор, и она говорит: «А я не понимаю, зачем мне это нужно». Я ей как-то смог объяснить, зачем ей это нужно, но я тоже все время хочу спросить (только у меня нет того достоинства внутреннего, может быть, того самоуважения, может быть, его из меня как-то успели выбить, которое есть у Друбич): «А зачем мне это нужно?» А зачем мне нужно смотреть Поклонскую?

«Как победить тягу к прошлому? К юности, к отрочеству, смириться с течением времени, с тем, что никому не будет семнадцать лет? Какая деятельность если не лечит, то хотя бы отвлекает?» Да это прекрасно, что вам больше не будет семнадцать лет. Подумайте, какой это ужасный возраст! Тяга к прошлому побеждается очень легко: понимаете, у меня тоже были об этом стихи. Мне ужасно жалко, что я больше не буду тем мальчиком, который весенним днем идет из школы и так наслаждается, так все это переживает. Я могу этого мальчика вынуть из себя, он во мне, его не могу убить никак, но все-таки насколько мне лучше, чем этому мальчику! Я могу себе мороженое купить, я могу пойти куда захочу, я могу не делать уроки. Да дело и не в этом, поймите, что ваш возраст имеет огромное преимущество.

«Ваш соавтор по океану Александр Башкович имеет отношение к хорватскому языку?» Нет, Башкович – не соавтор по «Океану», Башкович – замечательный ученый из колумбийского университета. Он мой соавтор – я надеюсь, – мы с ним обсуждали идеи абсолютного бестселлера. Мы с ним познакомились в Принстоне у Сергея Шекина на конференции по новому историзму, обсуждали проблему попаданцев и характерный набор черт этого героя, взяв первого попаданца – «Янки при дворе короля Артура». И вот из нашего трехчасового разговора я очень многие вынес идеи, которые помогли мне написать «Абсолютный бестселлер», типологию этих героев. Но я совершенно не привлекал его к работе над художественными сочинениями.

«Нет ли у вас ощущения, что русское искусство поделилось на массовое и элитарное?» Послушайте, вообще все искусство поделилось на фэнтези и документальное, на беллетристику и авангард, оно перестало существовать в едином потоке, и этот кризис привел к творческому молчанию Капоте, к творческому молчанию Сэлинджера, к творческому кризису Набокова, к очень многим вещам в американской литературе 60-х годов. «Ада» – это и есть отражение такого кризиса. Сравните «Лолиту» и «Аду». Это «поиски жанра», как это называл Аксенов, и, видимо, просто писать реалистическую прозу в 60-е годы стало невозможно, пошла такая диверсификация. Да это к лучшему: бестселлер все равно прочтут все, но то, что литература разложилась, распалась на фантастику и нон-фикшн – мне это нравится, это мне кажется интересным. Я потому так и мучился с «Истребителем» (сейчас, слава богу, это уже в прошлом, роман закончен), я потому так и переживал из-за него, что вроде получается у меня фантастическая вещь, а я же хотел писать документальный роман о 1938 годе, о гибели всех «сталинских соколов». Но потом я с помощью одной фигуры нашел хитрый ход, вовремя Веллер подкрутил одну линию, и все получилось.

Д.Быков: Романтизм в своем предельном выражении смыкается с фашизмом

На вопрос, буду ли я его печатать… Спасибо вам за этот вопрос, он показывает ваше глубокое и трогательное неравнодушие. Сейчас одна глава появится в «Русском пионере» (правда, она сильно сокращена), и я посмотрю, какая будет реакция. Если никакой (то есть если ее вообще не заметят), то слава богу, печатать можно. А если она вызовет очередные бессмысенные и идиотские упреки в сталинизме, в совкофилии или еще какой-то неправильности, то я подумаю.

«Расскажите о книге «Дом Черновых» Скитальца?» Я не читал, к сожалению, эту книгу.

«Изменит ли отношение к смерти текущая ситуация с COVID? Ежедневные отчеты уже не ужасают. Тенденция ли это?» Да нет, они ужасают, просто это цифры. Понимаете, вот умер Роман Шустров от двухсторонней пневмонии. Это был гениальный скульптор и кукольник петербургский, и вот это ужасает, а не цифры. Вот что ужасает. Это создатель скульптуры «Петербургский ангел», вы видели: сидит такое бесполое, удивительно трогательное, бесполое существо с крылышками в шляпке и читает книжку. Вот это образ петербургского интеллигента, это без слез невозможно думать о нем, это изумительный был мастер. Вот такие вещи ужасают.

На войне к смерти привыкаешь относиться более буднично, это естественно, но пандемия, на мой взгляд, изменит другое, и я уже много раз об этом говорил: она изменит отношение к медицине и отношение самих медиков к своей работе. Я знал много равнодушных врачей, врачей плохих, врачей, отрабатывающих спустя рукава и даже ненавидящих больных, – вот они отсеются, как мне кажется. Хотя ругать врачей вообще бессмысленно и нельзя.

«Кто, по-вашему, лучший российский кинокритик? Что почитать из кинокритики и киноведения?» Из киноведения – Марголит, недаром он получил «Белого слона». Андрей Шемякин, хотя он сейчас в большей степени документалист; Плахов, конечно. Из кинокритиков текущих мне очень нравятся все, кто пишет в «Сеанс», я очень люблю Антона Долина и как лектора, и как редактора, и как кинокритика, хотя наши мнения часто не совпадают. Мне проще перечислить тех, кого я не люблю. Я всегда с удовольствием читаю Дениса Горелова, я вообще люблю кинокритиков, потому что у них как-то больше, понимаете, профессиональной солидарности и эмпатии к творцу. Они, в отличие от литературных критиков, бывают иногда на съемках. Наш-то творческий процесс проходит одиноко, уединенно, и кроме жены и детей кто знает о том, что мы делаем? А кинокритик, киновед, журналист бывает иногда на съемках, он знает, чего это стоит. Это каторжная работа, поэтому у них как-то больше уважения, что ли, к кинопроцессу и больше уважения к творцу. Они понимают, сколько должно сойтись условий – погода, свет, деньги, инвестор, актер трезвый, – все должно сойтись, чтобы получился шедевр или тень шедевра. Поэтому они как-то, что ли, более кротко и уважительно относятся к произведениям искусства.

«В одной советской книжке (это 1928 год) написано, что косметика открывает путь, ведущий к неприятным последствиям для комсомолки: флирт, вечеринки, ранняя половая жизнь и отход от жизни общественной. Согласитесь, что в этом есть доля истины». Нет, нет в этом доли истины. Болезненная озабоченность вопросами пола отражается как в разврате, так и в аскезе. Правильно, чтобы эта проблема, как и национализм, как и религиозные чувства, знала свое место, чтобы она не становилась в центр общественной дискуссии, потому что дискуссии о том, можно ли целоваться на эскалаторе – я помню – отравили мое детство. Уж косметика – тем более не та тема, которая может меня занимать.

«Расскажите о книге Русселя «Locus»?» В переводе с латыни это обозначает «особое место». Эта книжка – такой праавангард, прасюрреализм. Это французский писатель, который застрелился в 56 лет, который написал один вот этот роман – «Особое место» («Locus Solus»). Я прочел этот роман с большим интересом, он прелестно написан, он очень смешной. Он совершенно не соответствует своей репутации непонятного. Это такая немножко, действительно, в духе Жюль Верна, сказка о фантастических изобретениях, но видит бог, кроме очаровательной манеры выдумывать такие смешные, немножко борхесовские истории, я не вижу в этом романе никакого особенного смысла и никакого особенного открытия. Она вышла, по-моему, в переводе Карповича, до этого она выходила в другом переводе, частично в России, в Киеве ее издали одним томом.

Д.Быков: Нынешняя Россия с советской властью не имеет ничего общего

Это книжечка про то, как в некоем отдаленном замке, который, правда, в пятнадцати минутах езды от города, хозяин показывает гостям смешные бессмысленные изобретения, абсолютно сюрреалистические: говорящая голова Дантона плавает в воде, насыщенной кислородом. Очень много ответвлений, легенд, смешных баев, но в целом эта книга на меня, честно говоря, большого впечатления не произвела. Простите, мне ужасно стыдно.

«Скажи, наконец, что национальная идея твоей страны – цинизм: все можно». Это письмо из Донецка. Я очень хорошо понимаю человека, который это пишет, но все-таки у России национальная идея не цинизм. Цинизм – это национальная идея нескольких подонков, которые присвоили себе право говорить от имени России. Россия очень разная, очень пестрая. Мы увидим ее другой. У каждого из нас в моменты боли – нравственной или физической – бывают такие негативистские преувеличения, но важно не дать им затмить себе взор.

«Как вы оцениваете документалистику Сергея Лозницы? Для меня «Государственные похороны» – ошеломляющее высказывание. Но режиссера это высказывание или эпохи? Наверное, в этом и есть мастерство документалиста». Мастерство документалиста во многом. Я из всех фильмов Лозницы больше всего люблю «Донбасс», потому что он смонтирован на основе документальных съемок, но при этом сыгран. Это очень страшная картина, и я понимаю, что очень субъективная, но как художественное высказывание это гениально. Вообще Лозница очень крупный режиссер. «Государственные похороны» просто смонтированная им хроника. И «Процесс», и «Государственные похороны», и художественный его фильм («Счастье мое») – это высокий класс, он первоклассный режиссер. Я надеюсь, что его «Бабий яр» окажется тоже великой картиной.

«Не пугайте, пожалуйста, своих читателей тем, что судьба публикации романа зависит от потенциальной реакции кучки недалеких. Нечестно делать нас заложниками странных персонажей». Спасибо вам, Оля, за это прекрасное письмо, но я же тоже живой человек, и я не хочу навлекать на свою голову скандалы вокруг советской истории. Мне это надоело, понимаете? Я все равно напечатаю книгу, но, может быть, я напечатаю ее тогда, когда часть дураков переубедиться или когда дураки не будут иметь такого права голоса. Когда я сочту роман достаточно отлежавшимся, я вам его на этот адрес вышлю.

«Можно ли считать творчество Артюра Рембо юношеским увлечением?» Нет, ни в коем случае. Рембо был из тех акселератов, появление которых часто сопровождает великий исторический перелом. Если бы другой была судьба Коммуны, другой была бы судьба Рембо. Это был бы совсем не юноша.

«Слушали ли вы свои романы в формате аудиокниги? Чье исполнение нравится вам больше всего?» Не слушал, я сам начитывал, и свое исполнение оценивать не могу. Но я никогда не слушал чужое чтение. Говорят – хорошо, я вообще очень благодарен всем.

«Мне очень нравится трилогия Фолкнера о Сноупсах. К сожалению, о ней мало написано даже по-английски. Каково ваше отношение?» Это блистательный роман семейного упадка, я об этом говорил довольно много. Это очень южная книга. У меня есть лекция о Фолкнере, довольно подробная, но я только должен сказать, что мне «Деревушка» всегда казалась скучноватой. Да и «Особняк», в общем, скучноватый роман. Простите, мне очень стыдно, но я больше люблю «Свет в августе», я больше люблю «Шум и ярость», даже «Притчу», но сноупсовская трилогия кажется мне слишком реалистичной, что ли. Хотя другие многие фолкнеровские сочинения кажутся мне наоборот чересчур гротескными по нагромождению ужасов. А так, в принципе, это нормальный роман семейного вырождения на Юге, и это вполне в тенденции южной готики, рассказывающей постоянно об оскудении, вырождении, забвении и других формах упадка. Вот что мне кажется: Фолкнер зрелый стал писать прозрачнее, проще, а вот такая густопись потрясающая, которая есть в «Авессалом, Авессалом!». Потом, мне нравится нелинейность его повествования; продуманность и нелинейность, как на его рисунках. Когда одномоментно рассказана картинка, как на скетче. А «Деревушка», «Город», «Особняк» для меня слишком традиционная литература, как ни странно. Хотя, понимаете, я же это читал в 15-16 лет. Может быть, сейчас я прочел бы это иначе.

«Бородино мы знаем по описанию Толстого, как говорите вы, Крым придумал Грин, Урал – Бажов, СССР – Горький. В общем, жизнь подражает литературе. А может быть, сегодняшняя страна такой была написана и можно ли ее переписать или тут божий промысел?» Нет, она пока не написана, но когда она будет написана, это будет очень нелицеприятная, очень страшная книга. И многие наши дети нам не поверят, что мы среди этого жили, и спросят: «Как же вы это терпели?» А мы скажем: «Да мы не терпели, мы пытались». А дети скажут: «Плохо вы пытались». И не дай бог они потом повторят все эти ошибки.

«Осознавал ли Лермонтов, что его дуэль – это самоубийство?» Да, безусловно. Не просто осознавал, а шел навстречу этому. Другое дело, что Лермонтов реализовал то, о чем я сейчас буду говорить, реализовывал смерть Фауста.

Д.Быков: Пелевин стал моим героем сразу. Я думаю, что непредвзятый читатель не может этого не полюбить

«Как относился Леонов к своим конформистским произведениях наподобие «Русского леса»?» Он не считал его конформистским. Напротив, он очень обиделся, когда Марк Щеглов увидел в нем конформистское произведение. А еще больше он обиделся на то, что Марк Щеглов, царствие ему небесное, правильно прочитал роман и увидел в нем произведение и языческое, антихристианское, и античеловеческое вообще, такое дегуманизированное. Щеглов – прочтите его статью о «Русском лесе» – один правильно прочитал этот роман и увидел в Леонове его «охотнорядство», которое так хорошо разоблачает Добренко в своей книге.

«Насколько вам близко мнение о Сталине, выраженное в главе «Пирамиды»?» Да, там есть диалог с ангелоидом. То, что Сталин – там точно совершенно увидено – не стимулировал развитие России, а тормозил его, [он стремился] не взнуздать человечину, а натянуть поводья – это абсолютно точное понимание. То, что Сталин был тормозом России, а не ее ускорителем, – это блестящая мысль.

«Толстой любил сны и воображения, боялся их потерять со смертью мозга и не хотел верить в грезы души, которые в тысячу раз поэтичнее и притягательнее». Да, очень может быть, Толстой вообще очень рациональный человек, я этого не исключаю. Душа говорит в очень немногих сценах «Войны и мира», например, в четвертом томе, когда, помните, этот шепот звезд или в сцене расправы над Верещагиным и бегство Растопчина из Москвы. Или в сцене охоты – вот так я бы сказал.

«Почему на «Радио Свобода» у вас не было разговора о Горьком?» Да не зовут, мы можем поговорить о Горьком с вами.

«Как вы относитесь к беллетристике?» Да пусть будет, я никакого скепсиса не испытываю. Я просто считаю, что великая литература должна быть синкретической, если угодно, а не только увлекательной.

Ну хорошо, поговорим в двух словах – вынужденно кратко – о, собственно… Да, большое спасибо автору, пишущему под ником «Шкатулка с сапфирами». Вы уж подлинно шкатулка и уж подлинно с сапфирами, спасибо. Ну а теперь, значит, о лермонтовской фаустиане.

О гетевском подтексте «Героя…» я уже говорил: это постромантическая реакция на романтический роман. Был такой цикл двух художников книги (я сейчас не вспомню их названия) в Питере, в подражание Хармсу, они приписывались ему долгое время. И вот там было: однажды Тургенев написал роман. Действие происходило на Колыме, интеллигентного героя обижали зэки, а начальника звали Николай Павлович (намек на царя). Он испугался, приписал роман Лермонтову, зэков заменил на девушек, и не они обижали героя, а он обижал их, Николая Павловича переименовал в Максима Максимыча и отправил в «Вестник Европы». Потом среди ночи проснулся и вспомнил: название-то он не изменил. И той же ночью, в чем было, уехал в Баден-Баден.

Значит, действительно, главная разница с «Вертером» та, что не девушки обижают героя, а он их. Вертер присутствует в романе, это Вернер – бледный, большеголовый, как все люди, живущие прежде всего умом, и всегда в черном, романтический персонаж, который, как и Вертер, знает только, что он имеет несчастье когда-нибудь умереть, а Печорин ему говорит: «Я богаче вас: я знаю, что я имел несчастье родиться в одно прекрасное (или ужасное) утро». Дело в том, что диалог Печорина с Вернером, – это и есть диалог Лермонтова с романизмом. «Нет, я не Байрон, я другой»: романтизм для Лермонтова пройденный этап. Его занимает фаустианский мир, его занимает Гете, и вот что интересно: Фауст у него женщина. Есть демоническая сущность (в «Сказке для детей» это Мефистофель, в поэме это демон), которая влюблена (не то что влюблена, а любуется) прекрасной женщиной. Эта прекрасная женщина в «Сказке для детей» – красавица Нина, аристократка, воспитанная человеком старого боярского рода, своевольным, одиноким, и она такая же своевольная, одинокая. В начале поэмы ей четырнадцать лет, как и Гретхен у Гете. И вот эта четырнадцатилетняя, потом семнадцатилетняя красавица достается демону, демоническому персонажу.

Мы помним, кого у Лермонтова звали Нина, это жена Арбенина. Арбенин – это и есть демон, это мефистофельское начало («То сам себя не понимал я, то мир меня не понимал»), это разочарованный, отпавший от бога человек с потенциями гения, безусловно. Это человек чрезвычайно интересный, но вот в чем ужас: Нина, попав в его руки, гибнет. Та же история в незаконченной повести «Штос», которая с легкой руки некоторых современников Лермонтова рассматривалась как шутка. Но это не шуточная повесть, это настоящий триллер петербургский. Там тоже в руках коварного старика, явно демонической природы, находится прелестная женщина. «Он решился…» – заканчивается повесть неоконченная, это последние там слова. Но на что же он мог решиться? Там игра идет за спасение души. На карте – душа, и главный герой хочет выиграть эту душу. Скупка душ – стандартный мотив фаустианской темы.

Я думаю, что и «Маскарад» – история о гибели прекрасной и верной, и чистой Нины в лапах демона, и «Демон» – история о гибели Тамары, соблазненной демоном (это демонический соблазн, конечно, а не физиологический), – это до некоторой степени лермонтовская линия автобиографическая. Он понимал, что освобождение от демона приходит только со смертью. Что Нина, отравленная Арбениным; Тамара, замученная демоном, погибшая и спасаемая ангелом, – это метафора его собственной души. Этот же сюжет пересказан в стихотворении «Ангел»: «Он душу младую в объятиях нес». Вот эта лермонтовская душа, певучая душа, которая прошла через страшные соблазны, через демонические соблазны, мефистофельские – это Фауст в женском образе: освободиться можно только ценой смерти. Но, конечно, «горний [свободный] путь пересекая, взвился из бездны адский дух», – понимаете, когда мы читаем у Лермонтова:

И долго на свете томилась она, Желанием чудным полна; И звуков небес заменить не могли Ей скучные песни земли,

– он рассказывает о себе. Он рассказывает о собственной душе, которая томилась на свете и в конце концов отлетела, потому что на свете такой душе делать нечего.

Фаустианская тема решается через гибель Фауста, понимаете? Потому что для Гете Фауст проживает долгую, творческую жизнь, Мефистофель ему помогает во всех начинаниях, а для души Лермонтова в этом мире нет ни дела, ни жизни. Он обречен с самого начала. Отсюда – искания смерти, отсюда ощущение своей роковой неуместности. Демон не может его соблазнить до конца и над ним не властен, но и жить он здесь не может. И в результате появляется ангел, который эту душу уносит. Так, во всяком случае, развивается сюжет «Сказки для детей». Недописанная эта поэма имела шансы стать русским «Фаустом», потому что Лермонтов очень точно почувствовал доминирование фаустианского сюжета в литературе нового времени, в литературе, во всяком случае, просвещения.

Бог не может больше спасти всех, а если бы и мог, то не хочет больше спасать всех. Ему люди неинтересны, интересны отдельные представители человечества, к которым он посылает Мефистофеля. Посылает для покровительства или для соблазнения, или на выручку, или для того, чтобы предоставить им какую-то охрану, какие-то возможности. Такой персонаж – Воланд у Булгакова, и Евграф в «Живаго», и Штирлиц с пастором Шлагом, и Румата Эсторский в Арканаре. Это все одна и та же история: история о том, что всех спасти нельзя, но некоторых можно. И вот Лермонтов, безусловно, чувствовал себя соблазняемым этим духом, духом века, если угодно. Но в нем была та ангельская душа, которую он не желал примерять ни на безопасность, ни на разные варианты сотрудничества, ни на разные варианты конформизма и выживания. Именно поэтому его героиня, его Нина (Нина из «Сказки для детей» и Нина из «Маскарада») обречена погибнуть. И собственная его душа обречена погибнуть, потому что она не хочет уживаться с этим демоном.

Это как гибнет Маргарита в «Мастере и Маргарите», как гибнет Гретхен в «Фаусте». Дело в том, что когда они придут к вам и сами все дадут, надо и тогда не брать. Вот в этой поэтике отказа и заключается лермонтовское главное пророчество: демон нам посылается, а мы его отвергаем. Спасибо за внимание, услышимся через неделю. Главное – будьте здоровы. Пока.


Напишите нам
echo@echofm.online
Купить мерч «Эха»:

Боитесь пропустить интересное? Подпишитесь на рассылку «Эха»

Это еженедельный дайджест ключевых материалов сайта

© Radio Echo GmbH, 2024